Любимая моя, я почти пришел. Мне остался всего один адресок — Кривоколенный переулок. Да и не для дела он мне занадобился — я хочу просто понять все до конца. А для встречи с тобой, Ула, я сделал все возможное. Осталось чуть-чуть.
Написать. Священное таинство превращения мысли в слово, слова в документ, факт, крупицу истории. Крик в мир. Я поменял все свои ненаписанные книги на этот крик. Да нет, я не жалею, Ула, об этом! Бог с ними, с книгами! Они не смогли — все книги мира — спасти этот сумасшедший разваливающийся мир. А что же могло спасти мир? Обеспокоенность правдой? Знание? Жертвы? Не знаю… Зашел я в магазин, купил бутылку водки и аккуратно разлил ее — сначала в бутылку для укрепления сердечной мышцы, остальное — в себя. Лекарство спрятал в карман, оно мне еще сегодня понадобится.
В стеклянном кубике пельменной уселся в уголок, долго и лениво ковырял мокрые холодные комья фабричных пельменей. Они жалобно, синевато ежились в стальной тарелке, похожей на собачью миску, и я вспоминал псов-вахтеров в атомном институте. По запотевшим стенам текли струйки влаги, стекаясь в круглую лужицу около засохшего фикуса, замусоренного объедками и окурками. Здесь было тепло. Я не спешил. Куда мне спешить? Если за тридцать пять лет кто-нибудь сохранился на Кривоколенном переулке, они подождут меня еще час. Да и вряд ли они могут рассказать мне что-нибудь интересное. Скорее уж, я им мог бы поведать про геройского родственничка.
Как важно знать заранее о конце своего пути! Как много можно принять решений! Соломон ведь знал о конце своей линии борьбы, побед и поражений. Он хорошо написал в какой-то статье незадолго до смерти: «В смерть каждому приходится уходить одному, в этом трагедия боязни смерти…»
Я отхлебнул из бутылки — стало спокойнее, теплее, тише. Тише на душе. Я даже подремывал слегка. И в этой покойной дремоте я с неслыханной ясностью ощутил одиночество Соломона, человека не просто ждавшего своей смерти, а призвавшего ее к себе открыто, публичным выкриком, который толпы людей вокруг ясно услышали, но сделали вид, будто не поняли… А он, уставший молчать, вдруг закричал за месяц до смерти:
— Ричард III — путем убийств, вопреки горбу и уродству, вопреки здравому смыслу, яркому солнцу и справедливости, всякой правде, — ворвался на престол. И кругом все пытаются тоже быть горбатыми. Это становится стилем, все ходят горбатыми, и каждый старается себе сделать горб побольше. Это становится верой…
Ула, спасибо тебе за нашу горькую судьбу. Я не хочу жить горбатым, я ненавижу стиль горбатых, я не стану исповедывать веру горбатых.
Я ненавижу собак в велюровых шляпах на форсированных машинах. Они опоздали — им уже не согнуть меня в горбатую веру. И мне не надо аллегорий — мир уже много знает, они смогут много понять. Осталось написать и передать. Пусть мир знает больше — знание сокрушит однажды царство горбатых. С трудом поднялся и вышел — тучи пали совсем низко, сеялся маленький дождик, от тумана и выхлопных газов было больно дышать. Почему-то пропало ощущение времени, мне казалось все время, что ночь уже наступила, и уходить в эту ночь мне было боязно, как в смерть.
Я стоял на тротуаре, высматривая зеленый огонек такси, мне еще надо было успеть, пока ночь не наступила окончательно, съездить на Кривоколенный переулок.
И отчетливо вспомнил письмо вдовы Михоэлса: «…в последнее время Соломона преследует один и тот же сон, ему каждую ночь снится, что его разрывают собаки. Странно? Он ведь в детстве любил собак?..»
Бедная женщина, она не понимала, что ее муж знает — он едет умирать.
Быстрее, быстрее, гони, таксист, гони на Кривоколенный, дом 6, оттуда призвали на службу собаку из вещего сна великого комедианта. А потом собаку отравили выхлопным газом в гараже. И дали орден. Или сначала дали орден, а потом отравили? Наверное, так. А-а, все пустое! Какое это имеет значение…
Гулкий полутемный подъезд старого пятиэтажного дома. Здесь хорошо гнездиться собакам-людоедам. Гремящий лифт стучит и дергается, как изношенный вагон на стрелке. Осталась в тросе одна-единственная проволока, висит на ней кабан, раскачивается, дверями стеклянными дребезжит. А я не закрываю глаз и не прижимаюсь к стенке — я больше не боюсь, что кабина сорвется в пропасть. И одна проволочка выдержит, коли мне осталось в этой жизни — только написать и отправить. На остальное наплевать.
И дверь квартиры 12 открылась без звонка, как только я вышел из лифта, я знал, что кого-нибудь я здесь обязательно застану, я в этом не сомневался ни секунды, как будто мне назначил здесь встречу через своего секретаря Петр Григорьевич Шубин. Я ведь и пришел-то сюда из чистой добросовестности — ничего сообщить они мне не могли.