– А то как же? Кто меня в вашем рассказике убивцем оприходовал, кто двадцать трупов навесил? Мокруху лепишь, старая? Не выйдет! И не таких кляузников на чистую воду выводили. Что ж это делается, товарищи? Честного, понимаешь, и добропорядочного кота, который за свою жизнь и мыши не обидел, в уголовники записали. Нет, этого я так не оставлю. Я буду жаловаться в Комитет по правам человека! – и Боюн зарыдал жалобно и тоскливо, прикрывая блудливые глаза лапой.
Марья отбросила обломки стула и решительно двинулась к столу, прихватив с книжной полки огромный чугунный подсвечник работы, как уверял все тот же верный человек, Леонардо да Винчи. Кот же, заметив движение хозяйки, закатил бесстыжие свои очи и брякнулся на спину, да еще и лапы скрестил на груди. Только толстенный хвост змеей извивался по столешнице, на которой разлегся прохиндей.
Тетя Мотя прицелилась получше и хакнув от напряжения, обрушила подсвечник, переломив пополам полированный письменный стол, за которым так приятно было творить бессмертные произведения. Боюн же в самый последний момент успел взвиться чертиком из табакерки, улюлюкая и строя всякие нерусские рожи. При этом он громко, с молодецкой удалью, напевал:
– Все, – угрюмо сказала Марья, которая стройностью ног не отличалась, – ты – труп!
Кот тут же подхватил, крутясь по комнате и пританцовывая:
Кот покрутил головой, над чем-то раздумывая, а затем радостно закончил четверостишье:
– Все, стихоплет, – прорычала Марья, – тебе конец!
И она двинула на кухню за ножом. Вслед за ней из комнаты неслась задорная песенка неизвестной пока еще группы, у членов которой поголовно свело нижние конечности. Разумеется, исполнялась она в обработке усатого маэстро:
Когда Кустючная вернулась с превеликим тесаком для «разделки» сыров, кот уже сидел в комнате, которую сказочница гордо величала залой. Пижонские свои очки он нацепил на затылок, как будто там у него имелась вторая пара глаз, и, пялясь на экран японского телевизора, которых в городе-то по пальцем можно было пересчитать, с азартом разглядывал очередного дорвавшегося до трибуны депутата, словно и сам был докой в политике.
Кустючная точно помнила, что телевизор она не включала, а следовательно, кот совершил сие действие сам, без ее на то дозволения. Кровь в жилах писательницы окончательно вскипела, и Марья, на цыпочках подкравшись к креслу, в котором сидел усатый наглец, замахнулась тесаком. В глазах ее застыло такое выражение, которое вряд ли можно было сыскать даже в зрачках Раскольникова, занесшего топор над старухой-процентщицой.
На этом жизнь единственного говорящего на свете кота бесславно и окончилась бы, не заметь он на экране отражение сверкающего лезвия. В следующее мгновение, опрокинув телевизор, Боюн с отчаянным мявом взлетел на люстру, начисто оторвав ее от потолка вместе с проводкой, извернулся в воздухе и тут же оказался на шкафу, с интересом разглядывая бело-голубые осколки, совсем недавно бывшие горкой фарфора, почитаемого Кустючной за севрский. Хозяйка, потирая макушку, сидела на полу возле поваленного трюмо. Судя по всему, с головой Марьи Ибрагимовны ничего не случилось, в отличие от зеркала, куда сказочница врезалась по инерции.
Боюн довольно потер лапы, хотел сказать что-то, судя по выражению рыжей морды, назидательное. Но тут ножка шкафа сухо хрястнула, и платяное чудовище тяжело рухнуло набок, едва не проломив пол.
Тетя Мотя зажмурилась и перестала дышать, но странная тишина, длившаяся больше минуты, заставила ее вновь открыть глаза. В комнате никого не было. Марья осторожно обследовала другие. Оказалось, жилплощадь была пуста. Подлец Боюн бесследно исчез, зацепив с собою свежеиспеченный Тетин Мотин рассказ.
– Во, урод! – взревела литераторша, вонзая нож в кресло, еще не остывшее от кошачьего зада.
Нож вошел по самую рукоятку.
С семи до восьми утра Азалия Самуиловича Расторгуева выгуливала собака. Она тягала его по своим делам, большим и малым, заставляла лаяться с дворниками по поводу места выгула и оставляемых по пути непрезентабельного вида куч, подталкивала спорить с прохожими по поводу отсутствия намордника на ее, прямо скажем, некровожадной морде, в общем, – страдать.