В 1539 и 1542 годах служилая знать московская совершила страшные злодеяния: насильно свела с митрополичьего престола сначала святителя Даниила, а потом и святителя Иоасафа. Притом обстоятельства, сопровождавшие сведение их с кафедры и отправку в почетную ссылку, весьма некрасивы. Так, о событиях, связанных с оставлением митрополичьего престола владыкой Иоасафом, человеком кротким и добрым, летопись рассказывает следующее: «…Митрополиту Иоасафу начаша безчестие чинити и срамоту великую. Иоасаф митрополит, не мога терпети, соиде с своего двора на Троецкое подворье. И бояре послаша детей боярских городовых на Троецкое подворье с неподобными речми. И с великим срамом поношаста его и мало его не убиша, и едва у них умоли игумен Троецкой Алексей Сергием чюдотворцем от убиения»[241]. Когда же святитель Иоасаф пытался найти убежище у великого князя, «бояре пришли за ним ко государю в комнату шумом»[242].
Таким образом, государь-мальчик Иван IV стал невольным свидетелем мятежных действий знати.
Боярская вольница стала понемногу утихать лишь в середине — второй половине 1540-х годов. Для тех времен да и для 1550-х, наполненных воспоминаниями о недавнем буйстве знати, сюжет с боярским мятежом — отпечаток хорошо знакомой реальности. Читая о резне, устроенной муромской знатью, невозможно отделаться от драматической аналогии с эпохой «Шуйского царства».
Но есть и еще один ответ на вопрос, какое время наложило на «Повесть…» отпечаток в виде сюжета с боярской смутой.
Самый ранний список «Повести…» восходит к 1564 году, и такова формально «верхняя» хронологическая граница ее создания. Допустим, она не имела отношения к величественному проекту Четьих Миней. Допустим, создавал «Повесть…» именно Ермолай-Еразм, придворный книжник, имеющий высокого покровителя. Но работал над текстом он не в 1540-х годах и не в начале 1550-х, а в первой половине 1560-х.
А это совсем другое время.
Повзрослевший монарх находится в состоянии глубокого, затяжного конфликта с аристократией. На протяжении многих лет он постепенно отбирал у нее рычаги правления, но процесс этот далеко не закончен. Знать всеми силами старается сохранить в своих руках как можно больший объем власти, а государь недоволен тем, что под ее контролем находится слишком многое. Происходит своего рода «перетягивание каната». Льется кровь. Видные аристократы бегут за литовский рубеж.
Так, например, в 1562 году перебежчиком становится окольничий[243] Богдан Никитич Хлызнев-Колычёв, а в 1564-м — воевода боярин князь Андрей Михайлович Курбский.
В тяжелой Ливонской войне победы сменяются поражениями, притом винить государь склонен полководцев из числа всё той же родовитой знати. Набухает политический кризис, который разрешится зимой 1564/65 года созданием опричнины.
Иными словами, первая половина 1560-х — эпоха, когда сам Иван IV и его приближенные вновь стали замечать «боярскую крамолу». И вновь начались разговоры об изменах со стороны знатнейших людей царства. Более того, можно заметить еще один элемент сходства между повествованием о муромской чете и предопричным временем. Как раз тогда у Ивана IV появилась своя «Феврония» в лице второй жены — царицы Марии Темрюковны.
После смерти первой супруги, Анастасии Захарьиной-Юрьевой, происходившей из древнемосковского боярского рода, государь женился повторно — летом 1561-го. Мария Темрюковна никоим образом не была связана с московской аристократической средой. Она вышла из северокавказского рода и являлась для московской знати чужачкой. Хотелось бы подчеркнуть: чужачкой большей, чем когда-то Елена Глинская. Ее никто не мог назвать простолюдинкой, как Февронию Муромскую. Но аристократическая среда вряд ли могла принять Марию Темрюковну как свою по одной только причине ее царственного супружества. А ведь вместе с царицей в Москве объявилась и ее родня — князья Черкасские, которым предстояло войти в иерархию русской знати, притом занять в ней весьма высокое место. Это значит — потеснить кого-то из русских на самой вершине придворной пирамиды. Как видно, трения на этой почве существовали, и у Марии Темрюковны имелись серьезные поводы для недовольства.