При всем том, особенно с середины 1750-х годов, она странным образом не стеснялась, в том числе за глаза, публично третировать своего племянника. «У себя в комнате, — писала Екатерина, — когда заходила о нем речь, она обыкновенно заливалась слезами и жаловалась, что Бог дал ей такого наследника, либо отзывалась о нем с совершенным презрением и нередко давала ему прозвища, которых он вполне заслуживал». И приводила в качестве подтверждения слов хранившиеся у нее записки: «В одной есть такое выражение: "Проклятой мой племянник мне досадил как нельзя более"; в другой она пишет: "Племянник мой урод — черт его возьми"» [86, с. 173]. В этом Екатерине Алексеевне вполне можно доверять. Будучи женщиной плохо воспитанной и грубой, императрица была способна, например, в разговоре (даже с иностранным дипломатом!) бросить такие слова: «Знайте, что в моей империи только и есть великого, что я да великий князь, но и то величие последнего не более как призрак» [133, с. 256]. Насколько подобные филиппики компрометировали ее самое, дочь Петра Великого просто не задумывалась!
Но Петр Федорович задумывался. Екатерина признавалась, что много раз слышала от него, «что он чувствует, что не рожден для России, что ни он годен для русских, ни русские для него и что ему непременно придется погибнуть в России» [86, с. 148]. О подобных сетованиях есть упоминания и у некоторых других собеседников великого князя. Он жаловался на свою судьбу: если бы не тетушка, он мог бы занять шведский престол, на худой конец, согласно гольштейнской традиции, стать генералом прусской службы. А его, как он однажды выразился в разговоре с Понятовским, «притащили сюда, чтобы сделать великим князем этой засранной страны». Отзвуки подобных искренних, но в устах наследника российского престола неосторожных откровений создавали ему в придворных кругах репутацию «русофоба», оскорбляющего «самолюбие народа». Только народ был здесь ни при чем: ведь именно к общению с ним Петра Федоровича стремились не допускать с первых же лет его пребывания в России.
Неблагоприятная для него ситуация осложнялась начавшимся ухудшением состояния здоровья императрицы. В верхах уже в сентябре 1755 года допускали возможность ее скорой кончины. В последующие годы Елизавета Петровна чувствовала себя все хуже, а в 1758 году около Царскосельского дворца прилюдно у нее произошел удар, после которого на несколько дней она потеряла речь. И те, кто стоял у престола, самым серьезным образом задумывались о будущем — не столько России, сколько о своем собственном. То, что наследником является Петр Федорович, знали все и давно — с 1742 года. Но… послушаем еще раз Фавье. Заявив, что «нареченный наследник» не пользуется «народной любовью», что он не играет почти никакой роли «ни в Сенате, ни в других правительственных учреждениях», французский наблюдатель писал: «Погруженные в роскошь и бездействие, придворные страшатся времени, когда ими будет управлять государь, одинаково суровый к самому себе и к другим» [178, с. 198]. Фавье вольно или невольно коснулся самой сути вопроса: в этом, а не в перешептывании о пресловутой «неспособности» или «ненависти к русским» лежала причина назревавшего конфликта.
В узком кругу высших сановников с участием Екатерины и, как это ни странно, некоторых иностранных посланников обдумывались варианты устранения Петра от престолонаследия. При тех или иных нюансах, останавливаться на которых мы не будем, предполагалось выслать его в Киль, а на трон возвести маленького Павла Петровича при установлении до его совершеннолетия регентства. Самые жаркие споры завязались вокруг последнего: кому стать регентом? Среди возможных кандидатур назывались две — Екатерины Алексеевны и Ивана Ивановича Шувалова.