Вечером за ним зашли Бродский и Зилоти. Они взяли пролетку до концертного зала. В фойе группой собрались почти все те, кто был на музыкальной вечеринке у Бродского в предыдущий вечер. Петр Ильич услышал, как мисс Смит объявила: «Я говорю вам, друзья мои, что это сама суть. Я чувствую, что он — это сама суть! Я верю в три великих „Б“: Бах — Бетховен — Брамс. Но первые двое были всего лишь подготовкой к третьему и величайшему — да, даже Бетховен еще не был совершенством. А что касается Вагнера, этой уродливой подделки, то он был даже не подготовкой, а просто нашумевшим заблуждением. Это неоспоримо, суть — это Брамс!» Над ней не смеялись. Ее считали странноватой, но не легкомысленной. Поскольку великий мастер благодушно терпел ее безудержное восхищение, ее стали причислять к кругу избранных. Все привыкли к тому, что она присутствовала на всех концертах и на всех музыкальных мероприятиях. Когда она отсутствовала, было ясно, что она уехала в Англию, на охоту, поскольку кроме Брамса у нее было еще два пристрастия: охота и собаки.
— Вот теперь вы увидите наш концертный зал «Гевандхаус», — вежливо сказал Петру Ильичу музыкальный критик Краузе. — Ваше новое пристанище! Вашему удивлению не будет предела, любезнейший!
Петр Ильич полюбовался залом и заверил всех присутствующих, что это самый восхитительный концертный зал, который ему когда-либо приходилось видеть. Прежде чем дело дошло до «сути», то есть до нового концерта Брамса для скрипки и виолончели, хор мальчиков при церкви Святого Фомы исполнил мотет Баха. Строгое, несколько монотонное и ангельски чистое звучание детских голосов взволновало Петра Ильича, он был тронут напряженным, отрешенным и при этом озабоченно-усердным выражением детских лиц, сосредоточенно наморщенными лбами и широко раскрытыми ртами. Ноты они держали на расстоянии вытянутой руки, как будто все они страдали дальнозоркостью. Они напоминали группу поющих ангелов, ублажающих слух самого Господа Бога.
— Они поют еще лучше, чем наши детские хоры, — шепнул Петр Ильич Зилоти. — Боже мой, как прекрасно они поют…
Когда Брамс поднялся к дирижерскому пульту, его приветствовали аплодисментами, в которых было больше уважения, чем энтузиазма. А когда он подал знак к началу, встав в скованную неуклюжую позу с поднятой дирижерской палочкой, тишина в зале воцарилась полнейшая, как перед началом сакрального ритуала. Партию скрипки исполнял Йоахим, а в качестве виолончелиста был приглашен Хаусманн из Берлина. Петр Ильич глубокомысленно внимал чистому и динамичному звучанию скрипичных инструментов. «Это самый лучший оркестр, который я когда-либо слышал, — с восхищением подумал он, — в России нет ни одного, который мог бы с ним сравниться». С напряженным и даже деловым вниманием он следил за движениями дирижера-композитора, за его тяжеловатыми, почти неловкими, наполненными силой и эмоциями жестами: чуть ли не гневными отмашками вытянутой руки в моменты фортепианных вставок; последующим расслаблением позы, смягченным изгибом как бы просительно, умоляюще приподнятой руки, вибрирующей, подобно струне музыкального инструмента; светом внутренней одухотворенности на откинутом назад бородатом лице.
Петр Ильич с трудом пытался сосредоточить свое внимание на музыке. Он очень нервничал. Мысли его были заняты репетицией с оркестром, которую ему предстояло вести на следующий день в этом самом зале.
Когда на следующее утро русский композитор был представлен оркестру капельмейстером Райнеке, вид у него был бледный и растерянный, и только периодически, в редких случаях, лицо его заливалось краской. Его мягковатые губы дрожали под нависающими над ними седыми усами.
— Вам всем известен великий композитор Чайковский, — произнес добродушный Райнеке. — Господа, я хочу представить вам Чайковского, дирижера и человека.
Великий композитор, дирижер и человек Чайковский, оцепеневший от страха и смущения, вступил за дирижерский пульт. Скрипачи, альтисты и виолончелисты в знак приветствия застучали смычками по своим инструментам, но вид у них при этом был недовольный: им не особенно нравилось работать с зарубежными композиторами, известными своим сумасбродством. Петр Ильич обвел застенчивым взглядом эти холодные и замкнутые лица. «Теперь я должен произнести речь, — подумал он и почувствовал, как лицо его багровеет. — Я здесь провалюсь, причем провалюсь я с треском».
Он заговорил подавленным голосом:
— Господа, я не говорю по-немецки, но это большая честь для меня, что я имею возможность работать в таком… таком… ну как бы это сказать — это большая честь… Нет, я не могу…
Концертмейстер, сидящий рядом с Чайковским, едва сдержал усмешку. Чайковский, неожиданно выпрямившись, постучал дирижерской палочкой по пульту:
— Начнем, господа! — воскликнул он неожиданно громким, звучным и уверенным голосом.
Проиграли первую оркестровую сюиту.