Несмотря, однако, на чьи-либо личные обстоятельства, время продолжало идти, отсчитывая дни и положенные астрономические фазы. Петрович давно уже отверг свое детское заблуждение, будто время способно ускоряться и замедляться. Нет, с научной точки зрения у времени не могло быть капризов: подобно большой карусели в парке, оно несло своих пассажиров с равной скоростью, сидели те в ракете, или верхом на лошадке, или просто на лавочке. Что касается Генриха и Петровича, ракета этой осенью не выпала ни тому, ни другому, а выпало обоим просиживать стулья: старшему, как сказано, за шахматами, младшему — в школе. Успехи первого от сиденья в целом можно было оценить на четверку, результаты же второго по окончании четверти в среднем оказались хуже. Тем не менее в положенный срок ноябрьский пасмурный пейзаж расцветился кумачом. Советская власть праздновала очередную собственную годовщину — испуская, как обычно, бездну самодовольства и невзирая на положение дел своих подопечных. Правда, на этот раз, впервые за многие годы, Генрих не пошел на демонстрацию, ибо время расформировало маленькую колонну «Союзпроммеханизации», которую он привык возглавлять. Но он смотрел по телевизору военный парад и даже обсудил с Петей некоторые новые образцы проехавших по Красной площади ракет. Потом Генрих и графин с мандариновыми корками приняли участие в общем семейном обеде. Обед был вроде как праздничный, однако никто так и не упомянул причины торжества.
Петрович рассчитывал на помощь графина — он надеялся, что рюмка-другая расположат Генриха к общению, однако напрасно. Генрих, окончив трапезу, положил салфетку, встал, сказал: «Спасибо», — и удалился в свою комнату. И вот тут-то терпение Петровича лопнуло: он решил перейти в наступление. Он тоже встал из-за стола и последовал за Генрихом.
— Достань мне, пожалуйста, фотографии, — попросил он.
Генрих взглянул удивленно:
— Хочешь смотреть один?
— Один… если больше не с кем.
— Ну уж и не с кем, — усмехнулся Генрих. — А я на что?
И, к неудовольствию шахматных кукол, стол был освобожден для заветных коробок. Неловкость, возникшая между Петровичем и Генрихом из-за долгой их разобщенности, быстро прошла. Снова они рассматривали старые снимки, подводя их под лампу, и снова Генрих повествовал, изредка подсасывая свою пластмассовую челюсть. Опять из небытия являлись давно умершие люди и лошади, забытых форм трамваи и пароходы, и давно погаснувшее небо, и облака в небе, промелькнувшие, исчезнувшие задолго до того, как не стало фотографа, запечатлевшего их. Но Петрович знал один способ преодолеть пропасть, отделявшую его от персонажей черно-белого временнoго далека. Если не меньше минуты вглядываться очень пристально в их лица, то можно было увидеть, как под странными шляпами, за пенсне и вуалями оживали глаза. Под изобиловавшими пуговицами, педантично застегнутыми одеждами теплели тела; более вольными делались позы, легкими улыбками трогало губы, и казалось даже, что начинали слышаться голоса и обрывки разговоров.