— Да чего ты знаешь? — вдруг вскрикнул молодой человек, наступая на старика. — Чего ты знаешь? Может, я уже и давно душу-то с телом, как ты сказываешь, погубил.
— Что-о? — протянул Кузьмич, разинув рот и как-то присев, будто от удара по голове.
— Да. Чего ты знаешь? Вишь, пагуба мне от пономарихи твоей, когда я уже давно…
— Что-о?! Что-о? — заговорил Кузьмич и вдруг прибавил: — И всё-то врёшь. А я сдуру поверил.
— Ан не вру!
— Ан врёшь.
— Ан нет. В Петербурге зимой знаком был с Альмой.
— Какой Сальмой?
— Альма, а не Сальма! Шведка.
— Шведка?
— Ну да. Шведка. Красавица. И я… Я у неё был… Десять раз был. Товарищи познакомили… Да. А ты тут всё про душу, да про тело, да про пагубу. Потеха, ей-Богу. Немало в Питере надо мной смеялись товарищи. Ну вот я тогда и порешил…
Кузьмич ухватился за голову и стоял как поражённый громом.
— Скажи, что всё наболтал? Скажи, что морочишь? — произнёс он глухо.
— Ничего не морочу.
— Со шведкой Сальмой? Загубился?
— Какое же загубление? Всё так-то. Я один на весь полк сидел как какой монашек из-за тебя да твоих выдумок.
— Князинька! Александр Никитич! Если же это правда, что ты сказал, — едва слышно проговорил старик, — то я сейчас побегу в Москву-реку. Говори…
Сашок снова заходил по комнате и молчал.
— Говори. Скореючи! Прямо топиться, коли не углядел я, старый пёс.
— Больше мне сказывать нечего! — резко отозвался Сашок. — Мне надоело… Я к тому говорю, что если Катерина Ивановна мне нравится и я ей нравлюсь, а у неё муж, пономарь, дикобраз, то… То, стало быть, это наше дело и до тебя не касается. А это твоё погубление — всё глазам отвод. Морочанье. Прежде я с тобой соглашался, а потом по-своему всё рассудил. И вот в Петербурге я и… отважился… на это самое.
— Не верю, — замотал головой Кузьмич.
— Не верь, коли не хочешь.
Наступило молчание. Сашок ходил из угла в угол, а дядька стоял истуканом, слегка наклонясь вперёд, как пришибленный.
— Чудно, право! На что же и женщины на свете, коли не для мужчин. Всё эдак-то. Не все рано женятся. Успею и я в брак вступить.
— Слушай, — выговорил старик хрипло. — Ответствуй правду. Побожись вот на образ.
— Что? В чём ещё?
— Побожись про шведку, что соврал, чтобы только меня ошарашить.
— Да и не одна. Мало ли их в Питере было. Я только сказывать не хотел.
— Одна ли, сто ли — это едино! А ты побожися, что загубился. Побожися.
— Не хочу.
— Не хочешь. Стало, врёшь! — храбро и с оттенкам радости воскликнул дядька.
— Вот же тебе… Вот. Ей-Богу! Побожился. На вот! Шведка Альма. Да. Стало быть, Катерина-то Ивановна уж мне не диковина… первая…
— Побожился? — глухо спросил старик.
— Побожился. И ещё побожусь.
— Когда же это было? — ещё глуше произнёс старик.
— Зимой, сказываю тебе. На Масленой неделе познакомился и на третьей неделе…
— Поста!!
— Чего?
— Великим постом… На третьей неделе? Когда я говел, а ты всё пропадал, якобы у командира.
— Ну вот.
Кузьмич тихо повернулся, двинулся и тихо пошёл из комнаты. Сашок глядел вслед дядьке и не знал, как объяснить такой результат разговора.
"Неужели Кузьмич, узнав такое, рукой только махнул?", — думалось Сашку.
Вместе с тем молодой человек был доволен собой, что наконец объяснился с дядькой как следует — молодцом. Его уже давно раздражал этот старик своим обращением с ним как с "махоньким".
— Да. Давно пора было! — бормотал он сам себе. — Невтерпёж. Из любви? Вестимо, он меня любит. Да всё ж таки — нестерпимо. Дитё да дитё. В карты не играй. Вина не пей. С товарищами никуда не отлучайся позднее десяти часов. На женский пол и взглядывать не моги… Щурься, когда какая барыня мимо идёт. Ну, карты и вино — чёрт с ними. Не понимаю, как другие это любят. Но вот женский пол, и особенно если какая красива… Это я не могу…
Сашок помолчал и как-то грустно выговорил:
— Вот, ей-Богу же, не могу.
Затем он сел на стул и начал думать о пономарихе. Красивая женщина ясно, живо встала пред ним в полумраке комнаты, освещённой сальной, давно нагоревшей свечкой. Огромный чёрный фитиль всё увеличивался, коптил и дымил, а сало лилось вдоль свечки. Но Сашок не видел нагара, забыл про щипцы, лежавшие на шандале, и не поднимался снять нагар. Катерина Ивановна стояла пред ним улыбающаяся… Алые уста, яркие чёрные глаза. Румянец пылает на щеках… Она протягивает к нему руки. Он обнимает и крепко, крепко целует в розовые губы, а она… Она плачет, всхлипывает. Да как всхлипывает! Горько, горько… Сашок очнулся, прислушался и вздрогнул. Видение исчезло, а плач ясно слышался.
— Где? Что? Кто это? — прошептал Сашок. И вдруг он вскочил и бросился из комнаты. Выбежав в коридор и вбежав в первую же дверь направо, где была каморка Кузьмича, он стал, оторопев, на пороге.
Кузьмич стоял на коленках в углу, где висели два образа, и, закрыв лицо руками, горько плакал. Всё тело старика тряслось.
Сашок не выдержал, слёзы навернулись у него на глаза. Он бросился к дядьке с криком:
— Кузьмич! Кузьмич! Полно. Что ты. Полно же, Кузьмич. Золотой мой!
Но при звуке голоса питомца старик отнял руки от лица и пуще зарыдал, громко и хрипло, на весь дом, так что тощее тело его вздрагивало.