Чтобы отвлечься, Петрова стала увлеченно ворочать картошку на сковороде и принялась дошинковывать лук. На вопросительный взгляд сына она ответила, что наклеит пластырь, когда кровь остановится. Сын смотрел, как она бьет яйца в миску, наливает туда молоко и взбивает омлетную смесь венчиком. Он то выключал воду над пальцем, чтобы проверить, прекратилось ли кровотечение, то снова включал ее и, хотя кровотечение прекратилось, он совал палец в воду, унимая жжение в порезе. Раза четыре он обмакнул указательный палец другой, уцелевшей руки, в омлетную смесь и в каждый из этих четырех раз Петрова замечала: «Ты опять?» А сама косилась на ранку сына, пытаясь казаться равнодушной, хотя порез с отставшей белой кожей и этакой интимной краснотой внутри выглядел особенно трогательно и нежно.
Нож больше не был нужен, Петрова на всякий случай убрала его в ящик стола и прислушалась к себе. Блеск лезвия, перед тем как ящик захлопнулся, породил короткую фантазию, в которой сын был наклонен над раковиной с перерезанным горлом, а вода была включена особенно сильно, поэтому Петрова оглядела кухню и на всякий случай убрала в стол еще и ножницы. Петрова поняла, что в этот раз ее пробрало как-то особенно сильно, она почувствовала, что грань между фантазией и реальностью тонка, словно стенка мыльного пузыря. Не имея возможности прикончить кого-нибудь, она компенсировала это тем, что положила руку сыну на загривок и как бы шутливо посжимала его шею двумя пальцами – большим и средним. Сын посмеялся, поежился, но не стал вырываться.
Петрова надеялась, что к утру ее отпустит, при том что никогда к утру не отпускало, она каждый раз в это верила, но уже неторопливо прикидывала, с кем ей пересечься. У нее уже было два кандидата: школьный сторож – любитель анатомии и де Сада и уголовный муж Алины, махающий кулаками не по делу. Оба варианта вели к тому, что следующего придется оставить навсегда, потому что оба этих персонажа так или иначе имели отношение к библиотеке.
Чтобы отвлечься от холода в животе, Петрова села на кухонный табурет, дотянулась до пульта возле сахарницы и включила мелкий телевизор на полочке в углу. Телевизор установил Петров, потому что любил, чтобы везде, где он находился, что-нибудь звучало. Сын посмотрел на Петрову удивленно. Обычно, когда Петрова не было дома и сын порывался включить «ящик» на кухне, Петрова предлагала ему лучше взять книжку, а иногда не предлагала даже, а приказывала.
Петрова заметила, что руки у нее трясутся мелкой дрожью, и не только руки, само дыхание внутри нее вибрировало, как трансформаторная будка, от осознания того, что она чуть только что не натворила. Никогда еще мысль об убийстве не приходила ей в голову по отношению к близким. Она допускала, что может случайно покалечить мужа, потому что он был все-таки мужчина, но никогда она не думала, что сын ее тоже мужского пола, то есть организм ее до поры даже не помышлял об этом. Сын был для нее совершенно бесполым существом, вроде хомяка, и только теперь она подумала, что он может вырасти, он на самом деле рос и взрослел, и теперь с этим тоже нужно было что-то делать, не могла же Петрова развестись и с сыном тоже, не могла же она уехать от них без объяснения причин.
– Сходи за пластырем, я заклею, – сказала Петрова сыну.
– А где он? – спросил Петров-младший.
– Ну в аптечке, где еще? – сказала Петрова.
– А аптечка где? – опять спросил сын, очевидно ленясь.
Петрова смерила его таким тяжелым взглядом, что Петров-младший потопал в гостиную, где в шкафу стояла пластмассовая аптечка, желтая от времени, с красным пластмассовым крестом на крышке.
Ни Петровой, ни Петрову не приходило в голову, что аптечки обычно от детей прячут, чтобы они не отравились какой-нибудь ерундой. Петрова решила поделиться этим наблюдением с Петровым, когда он появится у нее или когда она придет к нему.
Сын приволок бактерицидный пластырь и стоял рядом с пальцем наготове, пока Петрова орудовала вынутыми из стола ножницами, сначала неразумно повернув к сыну острия, а потом, заметив, в какой близости ножницы находятся к его фиолетовой фланелевой толстовке, к его шее, торчавшей из ворота, к его щеке, испещренной мелкими, невидимыми глазу капиллярами, отвернулась к столу и еще расставила локти, чтобы сын не сунулся и под ножницы тоже. Сын все равно встал сбоку и раздражающе наблюдал. Затем с укором наблюдал, как Петрова обматывает ему палец. Она, конечно, была виновата, но был виноват в порезе и он сам, о чем Петрова не стала молчать, она выговорила ему, что устала на работе, и принялась, всячески упирая на сослагательное наклонение, описывать, что было бы, если бы она случайно все-таки резанула поглубже, как пришлось бы вызывать скорую из-за дурости сына. Он все равно смотрел и нисколько не чувствовал своей вины.
Он уже даже ковырял пластырь, пока Петрова его отчитывала.