Николай Дмитриевич любил порой немного пофилософствовать. Как-то он рассуждал о том, что при определенных условиях наши достоинства оборачиваются недостатками: «Возьми Сталина. Трезвый, холодный расчетливый. Рационально мыслящий. Но именно этот рационализм и подвел его в оценке возможности нападения Гитлера на Советский Союз. Сталин считал, что Германия безо всякой войны получает от нас всё, что ей надо – хлеб, нефть, сырье, политическую поддержку… Зачем ломиться в открытую дверь, ввязываться в войну? С точки зрения здравого смысла действительно незачем. Но Сталин не понимал, а вернее, был не в состоянии понять, что человеком движут не только рациональные силы, особенно таким человеком, как Гитлер. Фюрер тяготился вынужденным сближением со Сталиным, с этим, как он считал, «унтерменынем» (недочеловеком). Такой союз унижал Гитлера в его собственных глазах, и он с трудом сдерживал переполнявшие его эмоции…»
В письме к своему главному союзнику Муссолини, которое Гитлер написал 21 июня 1941 г. за несколько часов до вторжения в СССР, он признается, что все эти два года (с момента заключения пакта Молотова – Риббентропа) ему стоило огромных усилий преодолевать себя. «И вот теперь, – писал Гитлер, – когда я принял окончательное решение, я наконец освободился от этой немыслимой тяжести».
Когда началась война, Геринг счел нужным попрощаться со Скорняковым. Вот что рассказал об этом Николай Дмитриевич:
«Вечером 21 июня меня вызвал наш Посол: «Только что приезжал офицер из штаба Люфтвафе. Рейхсмаршал приглашает Вас к нему. Думаю, Николай Дмитриевич, что это крайне неприятно. Возможна любая провокация. Вы можете отказаться».
– А Вы как считаете?
– Всегда лучше знать, в чем дело.
Геринг встретил меня стоя. Вид у него был озабоченный.
– Господин полковник, – он говорил напряженно, от его былого шутливого тона не осталось и следа, – мы начинаем военные действия на Востоке. Я счел нужным лично известить Вас об этом. Хочу поблагодарить Вас за сотрудничество и сказать Вам: «Прощайте».
– Сожалею, господин рейхсмаршал, что события приняли такой оборот. Прощайте.»
После начала войны сотрудники нашего Посольства, в том числе и Скорняков, оставались в Германии еще несколько недель. Они были интернированы, т. е. лишены права выходить за пределы территории Посольства. Затем при посредстве шведских властей их обменяли в Стокгольме на германских дипломатов. В Москву они вернулись только в августе.
Во второй половине 60-х годов у Скорнякова начались служебные неприятности. Его назначили председателем комиссии по приему на вооружение одной довольно сложной системы (не буду ее называть). Скорняков и его комиссия изучали эту систему несколько месяцев, и я не раз слышал от него не очень лестные слова и о самой системе, и о ее разработчиках.
Скорняков очень серьезно относился к работе комиссии и ни о чем другом в то время не говорил. Как-то поздно вечером я увидел, что в его кабинете горит свет, и зашел, надеясь вытащить его с работы.
– Хорошо, что ты зашел. У меня уже голова не соображает. Включи свои лингвистические способности и придумай, как сформулировать такую вот мысль: система практически полностью полагается на автоматику, что при сегодняшнем уровне техники сопряжено с большим риском. Человеку же в этой системе места нет. Только надо короче и яснее.
– Что же тут еще придумывать, Николай Дмитриевич? По-моему, короче и яснее не скажешь.
Через несколько дней Скорняков как бы между прочим рассказал о развитии событий:
– Зарубили мы эту систему. Представляешь, какой будет кипеж! В ее разработке и реализации участвовали десятки научных институтов, предприятий, конструкторских бюро, тысячи людей. Там уже распределили будущие государственные премии, просто премии, повышения, ордена. У каждого из этих людей своя рука в ЦК или в Министерстве обороны…
Прошло еще какое-то время – недели три, наверное. Я всё собирался спросить Николая Дмитриевича, чем всё это кончилось, как вдруг он сам спустился ко мне на кафедру.
– Меня вызывают к министру насчет заключения комиссии по системе. Надо быть у него завтра к 11 утра. Сказали, что пришлют за мной вертолет – хотят, наверное, чтобы я гробанулся (хорошо помню именно это слово – «гробанулся»). От вертолета я, понятно, отказался, сказал, что мне надо уже сегодня быть в Москве, и я еду поездом. А вообще-то поеду утром, на машине. Тебе в Москву не надо?
Мне в Москву было совершенно не надо, но я видел, что Скорнякову хотелось, чтобы я поехал с ним, и я ответил:
– Да, Николай Дмитриевич, я как раз завтра собирался, спасибо.
– Ну, так я заеду за тобой. К половине седьмого. Успеешь собраться?
В конце 60-х годов Скорняков ушел из Академии.
С его уходом в Академии стало пусто.
Краски, которые по мере того, как Академию покидали Жеребин, Шафранов, Жигарев, постепенно теряли свою яркость, поблекли окончательно.
Я не стал долго раздумывать… Посмотрел на нового генерала, которого прислали на место Скорнякова, и подал рапорт об уходе.
Письмо Н. Д. Скорнякова
Московский университет