— Шуми-илин… — Палец срывается с бумаги. — Нет, нету. Он что, подвиг какой-нибудь совершил?
— Никакого он такого подвига не совершал.
Мне вдруг так обидно становится за Шумилина, что я уже не могу себя удержать.
— С сорок первого года воюет человек, какой еще подвиг нужен? За труд — за свеклу, за лен — орденами награждают. Что ж, он на фронте меньше потрудился, меньше земли лопатой перекопал? Под бомбами, под снарядами… Ранен три раза. Такой связист, что куда угодно бери с собой — пойдет, слова не скажет. Хоть на этом же, на плацдарме…
Писарь, сразу став серьезным, выражает официальное сочувствие. Он грустно кивает головой, и медаль на его груди качается и поблескивает.
— Постой, постой! — останавливает меня Яценко, поражаясь такой горячности. — Да ты что, собственно, меня за советскую власть агитируешь?
И хохочет на весь штаб, начальственно уверенный в своем остроумии.
— За советскую власть агитируешь, — шепчет Верещака, будто заучивая. Товарищ капитан если скажут, так уж правда скажут… — И хихикает: смешно.
Яценко веселеет от успеха.
— Что ты меня, говорю, агитируешь за советскую власть? — повторяет он уже для слушателей. — Я ей вполне предан.
У писаря и связного — оживление.
— А то, — говорю я, с ненавистью глянув на них, — что я Шумилина четвертый раз представляю, и опять какой-нибудь писарь потерял наградные.
Писарь с медалью обиженно обрывает смех, смотрит на командира дивизиона, как бы ожидая, что тот оградит его от оскорблений.
— Тоже удивил: четыре раза… Вот этого еще из твоего взвода представляли… музыкант… фамилию забыл. Так что нe один Шумилин. Да если б каждый из нас за каждое представление получал по ордену…
Яценко уже хотел расхохотаться, но вдруг нахмурился. Получилось не совсем удачно. Дело в том, что за Барвенково Яценко представляли к ордену Отечественной войны второй степени, как и многих других. Прошло время, полк опять перекинули в другую армию, и все решили, что наградные потерялись: это уже бывало не раз. Тогда Яценко за то жe самое представили вторично, но теперь уже к ордену Отечественной войны первой степени, как бы возмещая долгое ожидание. И еще потому, что из трех командиров дивизионов он единственный в ту пору нe был награжден. И вдруг приходят сразу оба ордена — и первой и второй степени — одному Яценко. Вот они оба на его груди, ввинченные в сукно, блестят золотыми и серебряными лучами…
Неловко получилось. Собственно, я, когда говорил, никак его нe имел в виду. Но с Яценко почему-то всегда неловко выходит.
Дальнейший разговор строго официален. К шестнадцати ноль-ноль построить батарею: будут вручаться награды. Заправка, обмундирование — чтоб все как следует быть! «Слушаюсь! Слушаюсь!» Козыряю: «Разрешите идти?»
На улице уже жарко. В небе, забравшись на недосягаемую высоту, кружится, и воет, и блестит в лучах солнца крошечный металлический самолет. «Рама». Белые дымки зенитных разрывов, отставая, кучно вспыхивают в небе.
Странно, как многое из того, что не имеет цены там, на плацдарме, здесь становится важным. Мы ни разу не говорили там об орденах, а сейчас я не нашел себя в списке и расстроился. Перед кем, правда, неловко, так это перед стариком Шумилиным. Он, конечно, ничего нe скажет и виду не подаст, но, пожалуй, даже лучше, что меня нет в списке, — по крайней мере, не так неловко перед ним.
От ближнего дома мне машут и кричат что-то. Это разведчики второй батареи. Я машу им в ответ. Если посмотреть вверх по склону, хутор безлюден. Глянуть вниз, к Днестру, — за каждым домом народ. Лежат, сидят на земле, иные, задрав голову, приставив ладонь козырьком, наблюдают за стрельбой зенитчиков, иные без рубашек жарят спины на солнце: летом даже на фронте хорошо. B воздухе лень, зной, высоко над хутором, взбираясь еще выше, гудит самолет.
Меня вдруг словно током кольнуло. Какого это музыканта из моего взвода представляли к награде? Музыкант у меня один: Мезенцев. Я его не представлял. Комбат? Комбат в госпитале, у него не спросишь. Яценко? Первое желание — идти обратно к командиру дивизиона. Нет, не пойду. И так поговорили достаточно. Дело ведь не в медали, дело в справедливости.
Во взводе у меня есть человек, которого я ненавижу: Мезенцев. Он рядовой, я — офицер, я должен относиться к нему справедливо. Я ненавижу его. Он двадцать первого года рождения, на два года старше меня. И когда началась война, и когда немцы подошли к Днепропетровску, он был призывного возраста, но почему-то не в армии, и как-то так получилось, что остался в Днепропетровске. Говорит, уже нельзя было выехать. Не знаю, может быть. До войны он играл в оркестре на валторне. Он это произносит так: «На валторне» — и головой и рукой делает красивый жест. При немцах он тоже играл в оркестре. Люди воевали, а он играл на валторне. Говорит, было очень тяжело. Тем не менее женился при немцах и даже двоих детей народил. И освободили мы его не в Днепропетровске, а в Одессе — вон уже где!