К Мезенцеву подъезжают конные. Передний, раскормленный и крепкий, с сильными ногами в стременах и толстыми ляжками на седле, с серебряной медалью на полной груди, вытирает платком лоснящиеся от пота, как будто сальные щеки. В потной руке — поводья. Этот тоже из ансамбля, плясун, кажется. Я уже давно заметил, что у таких вот нестроевиков и выправка и вид самые строевые, и обмундирование сидит на них как влитое. Взять его, затянутого в ремни, украшенного медалью, и моего Панченко в засаленных брюках, в стираной-перестираной, белой от солнца гимнастерке, в пилотке, за отпоротом которой вколоты иголки с черной, белой и защитного цвета нитками, да отправить обоих в тыл, да показать девкам — скажут девки, что Панченко где-нибудь всю войну отирался при кухне, а вот этот и есть самый настоящий фронтовик.
— Корешков встретил? — сиплым от жары голосом спрашивает он у Мезенцева, покровительственно кивнув нам с высоты седла.
И все трое смотрят на виноград, который принес Панченко в плащ-палатке и раскладывает.
— Друг, а ну подай кисточку! — нетерпеливо ерзая штанами по гладкой коже седла, кричит он сверху.
Панченко продолжает нарезать хлеб, стоя коленями на плащ-палатке. Он как будто не слышит.
— Слышь, солдат!
С земли встает Саенко, надев кубанку на встрепанные волосы, распоясанный идет к нему, оставляя в пыли дороги широченные босые следы. Подойдя, охлопывает лошадь ладонью, словно любуется. Хлопает по заду, подкованные копыта переступают около его босых ног, вдавливаясь шипами.
— От конь, так то правда конь-огонь! На таком коне еще бы шашку да шапку добрую…
И делает что-то неуловимое. Взвившись, конь диким галопом, боком несет вояку по дороге. Еле удерживаясь в седле, тот издали грозит и кричит что-то. Саенко хохочет, стоя посреди дороги босой.
— Эй, лови! — кричит он и, взяв с плащ-палатки, кидает кисть винограда.
Музыкант ловит ее на лету, но все же обижен. А Саенко, великодушный, как победитель, спрашивает третьего музыканта, самого скромного на вид:
— Представлять когда будете?
Тот смущенно пожимает плечами: мол, от нас не зависит, наше дело такое — как прикажут. Саенко и ему дает виноград.
Один только Панченко за все это время даже не повернул головы, словно и не было ничего: он резал хлеб. Характер у него железный.
Больше мы не говорим о них. Лежа на животах вокруг плащ-палатки, голова к голове, едим виноград. Я лежу чуть боком, чтоб удобней было раненой ноге. Скоро рана нагноится, тогда бинты будут отставать легко, без боли.
Мимо нас по дороге в мягкой густой пыли проносятся машины. Ветер сбивает пыль на ту сторону, и трава там вся пепельная. Только мы не спешим: наши пушки утром переправились через Днестр и еще не подтянулись. Все это, стремительно и весело мчащееся к фронту, на рассвете завтрашнего дня, когда мы вступим в бой, будет позади, а мы — впереди. И мы не спешим. Все-таки я надеваю сапоги, разведчики тоже обуваются: дорога уже не безлюдна, и лежать так — неловко.
Мы едим черный виноград, каждая ягода словно дымком подернута, а сок теплый от солнца. Подносишь ко рту тяжелую гроздь и на весу объедаешь губами. Сок винограда, пшеничный хлеб, солнце над головой, сухой степной ветер — хорошая штука жизнь!
Позади нас останавливается машина, резкий сипловатый сигнал. Оборачиваемся. Комдив Яценко вылезает из кабины полуторки с брезентовым верхом, голенища его сапог сверкают сквозь пыль. В кузове машины Покатило — он улыбается, поглаживая двумя пальцами усики под носом, кивает дружески — и начальник разведки дивизиона Коршунов в накинутой на спину от ветра шипели с поднятым воротником. С ними несколько разведчиков.
Оправляя гимнастерку под ремнем, подхожу к командиру дивизиона. Он стоит у подножки, тонким прутиком похлестывает себя по голенищу. Подбритые брови строго сдвинуты, тонкие сомкнутые губы, смелый взгляд. На нем его парадный суконный костюм, лаковый козырек фуражки бросает на лоб короткую тень.
— Загораете?
Левой рукой застегиваю пуговицы у горла.
— Чего ж ты говорил, что днем на плацдарме головы не поднять? Не поднять, а мы в машине едем!
И Яценко хохочет громогласно и оглядывается за одобрением наверх, в кузов. Стою перед ним по стойке «смирно». За спиной моей шепотом ругаются два ординарца — мой и его, прибежавший с двумя котелками.
— Лень тебе самому набрать? Вон его сколько на виноградниках. Привык, на чужом горбу в рай ехать.
— Ладно, ладно, — урезонивает Панченко вышестоящий ординарец. — Вы тут загораете, а мы вон едем новый НП выбирать. Сходишь еще, не разломишься. Меня вон машина ждет.
Яценко ставит сапог на подножку, расстегивает планшетку на колене. Под целлулоидом — карта. Правая половина, с Днестром, затерта до желтизны, вся в условных значках и пометках. Левая, западная, — новенькая, сочные краски, на нее приятно смотреть.
— Там Кондратюк подтягивается. — Строгий взгляд в мою сторону: мол, смотри, случится что — не с него, с тебя спрос.
— Кондратюк справится, — говорю я.