Лицо у Клеммера гладкое как зеркало, незамутненное. На лице у Эрики заметны признаки близящегося распада. Появились складки, веки слабо выгнулись, как лист бумаги под воздействием пламени, нежная кожица под глазами съежилась в голубоватую сеточку. Над переносицей пролегают две резкие черты, которые не удается разгладить. Лицо снаружи стало на размер больше, и этот процесс растянется на годы, пока слой плоти под кожей не сожмется и не исчезнет совсем и пока кожа плотно не обтянет череп, который уже не будет давать ей тепла. В ее волосах появились отдельные белые нити, непрестанно умножающиеся и питаемые несвежими соками. Потом волосы собьются в отвратительный пепельный колтун, в котором не гнездится никакое тепло и который не способен заботливо укрывать, да и Эрика никогда не умела укрыть, окружить теплотой хоть что-нибудь, даже собственное тело. Ей хочется, чтобы ее укрывали. Он должен взалкать ее, он должен ее преследовать, он должен валяться у нее в ногах, постоянно думать о ней, у него не должно быть никакого спасения от нее. Эрику редко увидишь среди людей. Ее мать тоже держалась всю жизнь особняком, редко позволяя себя лицезреть. Они остаются в своих четырех стенах, и посетители неохотно их тревожат. При таком образе жизни лучше сохраняешься. Впрочем, когда обе дамы Кохут появляются на людях, никто не обращает на них особого внимания.
Беглым постукиванием пальцев дает о себе знать близящийся распад. В Эрике ширятся и растут телесные недомогания, закупорка вен на ногах, приступы ревматизма, воспаление суставов. (У детей подобных болезней обычно не бывает. И Эрике они до сих пор не были известны.) Клеммер словно сошел с плаката, рекламирующего здоровый байдарочный спорт. Он бросает на свою учительницу оценивающий взгляд, словно хочет, чтобы ему тотчас же ее завернули и он унес ее с собой, впрочем, он готов съесть ее тут же, не присаживаясь, прямо в магазине. «Может быть, он последний, в ком я пробуждаю желание, — в приступе ярости думает Эрика, — а скоро я умру, всего-то лет через тридцать пять, — думает Эрика в гневе. — Торопись запрыгнуть в последний вагон, ведь если уж умрешь, то ничего больше не услышишь, не унюхаешь, не почувствуешь на вкус».
Ее когти царапают по клавишам. Она бессмысленно и неловко шаркает ногами, нервно разглаживает и одергивает на себе одежду: мужчина приводит женщину в нервное состояние, лишает ее главной опоры — музыки. Мать уже ждет ее дома. Она поглядывает на часы в кухне, на неумолимый маятник, который выстучит дочь домой самое позднее через полчаса. Однако мать, которой ни о чем другом не нужно заботиться, начинает ждать уже сейчас, так сказать, про запас. Эрика ведь неожиданно может прийти раньше, если однажды отменят урок, а мать, на тебе, вовсе и не ждет ее?
Эрика пригвождена к винтовому стулу, одновременно ее тянет к двери. Властное притяжение домашней тишины, нарушаемой лишь звуками, доносящимися из телевизора, эта точка абсолютной инертности и покоя доставляет ей теперь телесную боль. Клеммеру пора наконец проваливать! Что он там бормочет и бормочет, ведь дома у нее на плите кипит вода, покрывая плесенью потолок кухни.
Клеммер носком ботинка нервно ковыряет паркет и, словно кольца дыма, выпускает из себя маленькие, но существенные замечания о технике туше при игре на рояле, в то время как женщина всем своим нутром стремится в родные стены. Он задает вопрос, что в первую очередь создает звучание, и сам же отвечает: техника туше. Из его рта словоохотливо извергается неуловимый, подобный тени шлейф, состоящий из звуков, красок, света. «Нет, то, что вы здесь назвали, не является музыкой, которая мне известна», — стрекочет Эрика, домашний сверчок, которому не терпится попасть на свой теплый шесток. Молодой человек безостановочно сыплет аргументами и возражениями. «Для меня критерием в искусстве является то, что не может быть взвешено и измерено», — выражает свое мнение Клеммер, возражая учительнице. Эрика закрывает крышку рояля, наводит порядок вокруг. Мужчина только что ненароком наткнулся на дух Шуберта в одном из ящичков своей души и пытается на полную катушку использовать свою находку. Чем больше дух Шуберта растворяется в дымке, в запахе, в цвете, в мыслях, тем больше его ценность ускользает в сферы неописуемого. Ценность его достигает огромной высоты, и никто не в состоянии постичь эту высоту. «В этой жизни люди явно предпочитают показное истинному», — говорит Клеммер. Да, действительность, очевидно, является одной из самых дурных ошибок вообще. И ложь в соответствии с этим предшествует истине, — делает мужчина вывод из собственных слов. Ирреальное опережает реальное. Искусство при этом выигрывает в качестве.