— Что орешь, как придурочная? — взорвалась она. — Кто за тебя будет сливы собирать? Думаешь, мы за тебя это будем делать?
Рен с лицом, искаженным омерзением и страхом, тихо скулила, выставив перед собой растопыренные руки.
Мать разъярилась не на шутку. Голос взвился злобным осиным жужжанием:
— Собирай, не то ты у меня сейчас схлопочешь! Она отпихнула Рен к куче слив, над которой мы трудились, к вязкой, гниющей массе, кишевшей зловредными осами. Оказавшись посреди осиного роя, Ренетт завизжала и отскочила назад к матери, зажмурившись, и потому не видела, как ту от ярости перекосило. Мать сперва будто замерла, перекошенная, потом вдруг схватила Ренетт, продолжавшую истерично орать, за плечо и, ни слова не говоря, поволокла ее к дому. Мы с Кассисом переглянулись, но не двинулись с места. Было ясно, что за этим последует. Ренетт взвыла еще громче, и каждый ее вопль предварял звук, напоминавший глухой хлопок духового ружья, мы же невозмутимо вернулись к прерванной работе среди скопища ос, препровождая деревянными щипцами обвислые куски попорченных слив в поставленные вдоль дорожки ведра.
Прошло довольно много времени, крики подвергаемой порке Ренетт затихли, они с матерью вышли из дома; мать еще держала в руке бельевую веревку. Обе снова в молчании принялись за работу, Ренетт время от времени шмыгала носом и утирала красные глаза. Вскоре у матери опять начался тик, и она ушла к себе в комнату, строго-настрого наказав нам закончить сбор падалиц и поставить вариться варенье. О случившемся она не вспоминала и даже, кажется, забыла об этом, но я слышала, как ночью Ренетт ворочалась и тихонько плакала, и я заметила красные рубцы у нее на ногах, когда сестра надевала ночную рубашку.
Случай этот был необычный, однако не последний в цепи необычных поступков моей матери в то лето, и был скоро забыт всеми, разве что кроме Ренетт. У нас были заботы поважнее.
В то лето с Полем мы виделись редко; пока у Кассиса с Ренетт были каникулы, он держался от нас на расстоянии. Но к сентябрю, когда уже близились школьные занятия, Поль стал все чаще наведываться к нам. Хоть Поль мне очень даже нравился, но мне бы очень не хотелось, чтоб он столкнулся с Томасом. Поэтому я часто скрывалась от него, отсиживалась в кустах у реки, ожидая, пока он уйдет, не отвечала на его оклики или даже делала вид, что не замечаю, когда он мне махал. Немного погодя он вроде бы все понял, потому что приходить перестал.
И в этот-то момент мать стала вести себя по-настоящему странно. После истории с Ренетт мы поглядывали на нее настороженно, снизу вверх и с опаской, как первобытный народец на своего идола. Да она и была для нас чем-то вроде идола, посылавшего нам по своей прихоти милости и кару, и по ее улыбке или сдвинутым бровям мы учились определять, откуда ветер дует. Но с приближением сентября и начала школьных занятий у двух старших мать стала еще мелочнее, чем прежде, срывалась по любому пустяку — из-за скатерти, брошенной у раковины, тарелки, оставленной сушиться, пыльного пятнышка на стекле фотографии. Головные боли изводили ее чуть ли не ежедневно. Я прямо-таки завидовала Кассису с Ренетт, что они целыми днями в школе, ведь начальную школу в нашей деревне закрыли, и мне оставалось ждать еще целый год, когда можно будет ездить с ними в Анже учиться.
Я часто прибегала к помощи апельсинного мешочка. Тряслась, что мать раскроет мои фокусы, но все же не могла остановиться. Только после своих таблеток она успокаивалась, а пила их только тогда, когда пахло апельсином. Я запрятывала свой запас апельсиновой корки глубоко в бочку с анчоусами и доставала при необходимости. Дело было рискованное, но в результате я обеспечивала себе на пять-шесть часов необходимую передышку.