– Началось все с того старого идиота с его радиоприемником. – Теперь он говорил очень тихо. – Но тогда вышло по справедливости. Нечего ему было приемник у себя под кроватью прятать! И нечего было притворяться, будто мы прямо-таки преступление совершаем, когда всего лишь подсматриваем, как во дворе маршируют немцы. В общем, иногда мы оставляем для них записки – в кафе или передаем с курьером. Иногда они через того газетчика кое-что передают нам. А иногда и сами приносят. – Кассис пытался казаться беззаботным, но я-то чувствовала, как он напряжен и взволнован. – В общем-то, ничего особенного в этом нет, – продолжал он. – Почти все боши пользуются черным рынком при отправке посылок в Германию. И вещи кое-какие домой отсылают, те, которые реквизировали, понимаешь? Так что ничего такого особенного мы не делаем, – повторил он.
Немного подумав, я неуверенно начала:
– Но ведь гестапо…
– Ох, Буаз, и когда ты только вырастешь! – Кассис вдруг рассердился, как это бывало всегда, когда я приставала к нему. – Ну что ты знаешь о гестапо? – Он нервно оглянулся и снова понизил голос. – Конечно же, с ними мы дел не имеем. Это совсем другое. Запомни: это обычная сделка. Но тебя наши дела совершенно не касаются.
Исполненная обиды, я резко к нему повернулась:
– Почему это не касаются? Я тоже кое-что понимаю!
Теперь я уже жалела, что так мало рассказала тому немцу о мадам Пети; надо было добавить, что она еврейка.
Кассис нахмурился и покачал головой:
– Нет, в эти дела тебе лучше пока не соваться.
Возвращались мы в напряженной тишине из-за опасений: а вдруг мать уже встала и догадалась, что мы без разрешения уехали в город? Но дома мы обнаружили, что она пребывает в каком-то необычайно приподнятом настроении. Она ни разу не упомянула ни о запахе апельсинов, ни о «проклятой бессоннице» и ни словом не обмолвилась о том безобразии, которое я сотворила у нее в комнате. А приготовленный обед был почти праздничным: суп с цикорием и морковкой, boudin noir[35]
с яблоками и картошкой, темные блинчики из гречневой муки и на десерт clafoutis[36], сочный и немного тяжеловатый, из последних прошлогодних яблок, щедро посыпанный коричневым сахаром и корицей. Мы, как всегда, ели молча, но мать на этот раз словно ничего не замечала вокруг – ни нашего настороженного молчания, ни моих спутанных волос и грязноватого лица; она даже забыла сделать замечание, чтобы я убрала локти со стола.«Может, это апельсин сделал ее такой ручной?» – недоумевала я.
Впрочем, уже на следующий день мать пришла в себя и свое наверстала с лихвой. Мы по мере сил старались избегать ее, торопливо делая привычную работу по дому, а потом ретировались к реке и забрались на Наблюдательный пост. Но игра не клеилась, даже когда к нам присоединился Поль. Он, правда, теперь все чаще чувствовал себя лишним, как бы исключенным из нашего тесного кружка, и редко проводил с нами время. Я искренне сожалела об этом и отчасти ощущала себя виноватой; уж мне-то хорошо было известно, каково это, когда тебя исключают; но я ничего не могла с этим поделать и никак не могла предотвратить наше отдаление друг от друга. Что ж, думала я, теперь и Полю придется сражаться с собственным одиночеством, как это делала я.
К тому же Поль не нравился нашей матери, как, впрочем, и все семейство Уриа. В ее глазах Поль был лентяем, который просто не хочет ходить в школу, и тупицей, неспособным научиться читать. Другие деревенские дети посещали школу и умели читать и писать. Родителей Поля мать называла жалкими людишками и утверждала, что ни один настоящий мужчина не станет зарабатывать на жизнь, торгуя мотылем на обочине проезжей дороги, и ни одна уважающая себя хозяйка не станет чинить дома чужое белье. Но с особой злобой мать относилась к Филиппу Уриа, дяде Поля. Сперва я считала, что это обычная деревенская зависть к богатому соседу. Филипп Уриа владел самой большой в Ле-Лавёз фермой: необозримыми полями подсолнечника, обширными плантациями картофеля, капусты и свеклы, стадом из двадцати коров, множеством коз и свиней и даже собственным трактором (в то время как местные крестьяне все еще по большей части пользовались ручным плугом с запряженной в него лошадью). А еще у него был настоящий доильный аппарат! Нет, это самая обыкновенная зависть, говорила я себе, обида бедной вдовы, в одиночку бьющейся с жизнью, на живущего рядом успешного, зажиточного вдовца. И все равно ее ненависть выглядела как-то странно, особенно если учесть, что Филипп Уриа был старинным другом нашего отца. Они вместе росли, вместе ловили рыбу, плавали в Луаре и хранили общие секреты. Филипп собственноручно вырезал имя нашего отца на памятнике павшим воинам и всегда по воскресеньям приносил туда цветы. Но мать упорно отказывалась его признавать и лишь сухо кивала ему при встрече. Впрочем, общительностью она никогда не отличалась. Но как мне казалось, после той истории с апельсиновыми корками она стала относиться к Филиппу еще более враждебно.