Пушкин с трудом разбирал слова в кружившихся перед ним строчках: «Пишу тебе из Тригорского. Что это, женка? Вот уже 25-ое, а я все от тебя не имею ни строчки… Здорова ли ты, душа моя? И что мои ребятишки?.. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нём няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу…» «…Не требуй от меня нежных, любовных писем. Мысль, что мои распечатываются и прочитываются на почте, в полиции, и так далее — охлаждает меня…»
«Все вы, дамы, на один покрой… Так и раскокетничалась… Впрочем, женка, я тебя за то не браню. Все это в порядке вещей; будь молода, потому что ты молода — и царствуй, потому что ты прекрасна…»
«…Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога. Но ты во всем этом не виновата…»
«…Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю… Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет…»
«Какая ты дура, мой ангел! Конечно я не стану беспокоиться оттого, что ты три дня пропустишь без письма, так точно как я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом. Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив…»
Натали приподняла правую руку — письма, одно за другим, стали опускаться на столик, образуя сугроб, который совсем закрыл ее лицо от Пушкина.
Низкий голос цыганки Тани пел сложенную в таборе песню:
— Пушкин!
Александр Сергеевич открыл глаза и увидел встревоженное лицо Данзаса.
— Да?
— Нет, ничего. Это я так. Пустое.
Пушкин уперся рукой в подушку и слегка приподнялся. Это далось ему с трудом. Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Александр Сергеевич сжал зубы и глубже втиснулся в подушку.
— Потерпи немного, скоро приедем, — сказал Данзас.
Пушкин кивнул. Преодолев силой воли боль, попросил:
— Подготовь Натали…
— Конечно.
— И пришли людей, чтобы меня перенесли. Наверх я не поднимусь.
— Все сделаю.
— Натали скажи, что рана несерьезная, — с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин.
— Не беспокойся.
Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк. Они переехали Троицкий мост — и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещенная.
— Почти приехали, — сказал Данзас.
Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского. Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван.
Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт.
Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: «Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешел в карету и столько прожил… Великолепная натура! Mens sana in согроге sano — здоровый дух в здоровом теле. Это был не только великий поэт, но и человек великой воли».
Арендт долго зондировал рану, но пулю извлечь не смог. Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:
— Будем надеяться, что все обойдется. Никаких лекарств. Шампанское и лед, лед и шампанское!
Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.
— А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.
— Я вас не понимаю…
— Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен все знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.
Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потертым. Арендт приобрел его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты…
Пушкин по-прежнему неотрывно смотрел на него.
— Если так, то… — нерешительно начал хирург.
— Рана очень опасна, — торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, — и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.
— Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.
Хирург кивнул головой и поднялся со стула.
— Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб-хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и ее последствиях царю.