Наконец, когда вышли на лежневку, ведущую мимо «лагеря», через сухие тростники и болотца с морскими голубями, впереди открылся город. Он стоял на высоких откосах, поэтому видны были только прибрежные крыши и церковные башни. Я тогда не знал их названий, но помнил каждую. И сейчас различал хорошо. Вон справа купола двух церквей старинного монастыря (он всегда казался мне сказочным городком). Вон в самом центре панорамы
И теперь я радовался всем башням города сразу! Они были, как маяки для плывущего из дальних морей матроса (на звание капитана я не претендовал). Одно только плохо: если я смотрел на башни в половинку семикратного бинокля, они казались близкими, прекрасно различимыми (хотя и прыгали от моих шагов), а когда отрывался от окуляра, башни как бы уносились от меня в недосягаемую даль. И сразу становилось ясно, что еще шагать да шагать…
А облака над далеким городом, над дорогой, над моей головой громоздились уже совсем не по-доброму, и в них все заметнее набухала сизая краска. То, что соберется гроза, уже не вызывало сомнения. Вопрос только в том: застигнет ли в пути или позволит добраться до дома? Ох, кажется, не позволит…
Впрочем, в тревожных размышлениях была и польза: они отвлекали от усталости и заставляли топать поспешнее…
Все когда-то кончается. Под синими сгустившимися тучами перешли мы мост, дошагали до старинного здания музея с колоннами и деревянной пожарной вышкой. Здесь Анна Кондратьевна сказала:
– Мне ведь теперь в другую сторону, в Затюменку. Доберешься один-то, знаешь дорогу?
Чего ее было не знать! Вон, за несколько кварталов отсюда, за круглой «Ленинской» баней, за красным польским костелом с колоколенкой-малюткой, белеет
Я заверил Анну Кондратьевну, что доберусь благополучно. Мне хотелось, чтобы она скорее ушла и не заметила, как я боюсь надвигающейся грозы.
– Ну, а если дождиком накроет, переждешь на каком-нибудь крылечке…
Пережду, – нервно сказал я. Гремело уже недалеко, а один раз над баней проскочил желтый зигзаг.
Крупный дождь ударил, когда я прошел два квартала. Я укрылся под узорным чугунным навесом кирпичного особняка (там, кажется была поликлиника). Струи лупили по доскам тротуара так, что те даже прогибались. И гремело крепко, и сверкало недалеко. Я вздрагивал. Но… видать, сказались прошлые переживания и усталость и боялся я грозы не как прежде, а словно по привычке. Будто даже не я, а кто-то другой, на кого я смотрю со стороны. Когда гроза откатилась (и утомленный мой страх – тоже), я сел на ступеньку и протянул ноги под слабеющие струи. Дождь ласково смыл с ног боль и утомление. Правда не надолго, а до той поры, когда я снова двинулся в путь.
Но теперь это был уже недалекий путь к дому. Пробилось солнце, засветилась над башней радуга, запахло как всегда после свежего дождя – тополями и сырыми досками тротуаров. И я затопал гудящими ступнями по этим доскам, по бликующим лужам… Вот и школа, вот и улица Дзержинского, вот поворот на улицу Герцена… Здесь ноющая боль в ногах и спине снова усилилась. Словно подвергла меня последнему испытанию. Можно было свернуть в старый, родной для меня двор, где я жил раньше, целых семь лет, зайти в гости к старшей сестре и ее мужу. Они тут же начнут кормить и поить меня, мазать на пятках мозоли, уложат отдыхать… Но мама-то, наверно, уже с ума сходит от тревоги. Да и вообще… во мне жило понимание, что всякий трудный путь надо проходить до конца.
И я прошел. По Герцена, по Первомайской, по Смоленской. Пересек мокрый, искрящийся от дождя двор. Прошлепал по пахнувшему жареным луком и примусом коридору, потянул обитую фанерой дверь, встал на пороге, увидел маму, отчима. И… расплакался.
7
Не разревелся я, а именно расплакался. Тихо и неудержимо. Капли начали падать с подбородка на половицы и на босые ступни, чиркать по перетянутыми лямками свитеру. Плакал не от усталости, не от боли в ногах, а, видимо, от всех переживаний и от обиды.
Мама подскочила, прижала (и от нее пахло
– Господи, где ты пропадал! – (На макушку мне тоже упала капля.) – Что с тобой случилось? Я всех обегала: куда ты девался…