Это стоит пяти лет лагерей общего режима. А уж это — десяти лет строгого:
И лет сорок Александр Октябревич прожил с биркой «морковный кофе» на шее. Ужасно! Однако это не остановило Шостаковича, он успешно работал с обоими поэтами…
Оказывается, до Волкова и его собратьев-ревизионистов никто ничего не понимал в музыке Шостаковича, да и сам он не соображал, что делал. Взять хотя бы то, что и в начале творческого пути в 1927 году, как уже сказано, была у него Вторая симфония — «Посвящение Октябрю», его десятой годовщине, и уже в конце, в 1967 году, — симфоническая поэма «Октябрь», посвященная пятидесятилетию революции. Музыковед А. Троицкий пишет: «Удивительно, не правда ли?». И предлагает: «Чтобы поточнее определить свои представления о времени Октября, заглянем в некое «зеркало», самое незамутненное — в стихи Мандельштама». Господи, и когда они оставят его в покое! Когда отвяжутся? Суют затычкой в любую бочку. И почему «незамутненное зеркало», если поэт честно признавался: «Мы живем, под собою не чуя страны»? Наконец, известно, что Мандельштам так, например, выразился о Пятой симфонии Шостаковича: «Нудное запугивание». И добавил слова Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Ну ладно, ладно, заглянем. И вот…
Увы, не удалось просвистеть, не досталось пирожка, не полакомился. А кто здесь дурак и что за щелкунчик? Неизвестно. Что дальше?
Что же потом? Хрип горожан И толкотня в гардероб…
Непонятно, с чего горожане ночью не храпят, а хрипят. Их душат коммунисты? И откуда и в какой гардероб они, хрипящие, ломятся. Опять все загадочно. Что ж, еще? Пожалуйста:
Можно догадаться, что «А» и «Б» — это московские трамваи, но куда герой собирается ехать, и где, и как хочет он «посмотреть» чью-то смерть. И что в этом интересного?
Однажды ленинградский критик В.Н. Орлов, главный редактор «Библиотеки поэта», предложил Твардовскому напечатать в «Новом мире» подборку такого рода стихов Мандельштама. В ответе 13 января 1961 года Твардовский, признавая, что в «Библиотеке» издавать Мандельштама, «безусловно, нужно», считая даже, что его поэзия «остается образцом высокой культуры русского стиха XX века», тут же утверждал, однако, что «вся она, так сказать, из отсветов и отзвуков более искусства, чем жизни», что это «образец крайней камерности, где все уже настолько субъективно и «личностно», что кажется порой, написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пониманию какой-либо другой душе, кроме авторской». По-моему, все это относится и к стихам, посредством которых нам предлагают проникнуть и в тайный умысел Шостаковича.
Обосновывая свои суждения, Твардовский сопровождал перечисление стихотворений замечаниями такого рода: «Сложны и темноваты»… «гораздо темнее и замысловатее»… «первая строфа ясна, дальше — мрак»… «что такое?»… «вроде бы понятно, да нет»… «вторая строфа — не понять»… «что про что — Бог весть»… «не добраться ни до какого смысла»… «я не понимаю подобных стихов»… И резюмировал: «Как редактор, я бы лично затруднился такие стихи представить читателю, не будучи в готовности объяснить их объективный смысл». Твардовский допускает даже такое предположение: «Может быть, особая усложненность и внутренняя притемненность при внешней и будто бы отчетливости стихов этого периода (тридцатых годов) объясняется отчасти особым болезненным состоянием психики автора, о чем говорят люди, знавшие его в последние годы жизни» (Вопросы литературы № 10'83. С. 197). Покойная Эмма Герштейн, много лет близко знавшая Мандельштама, вовсе не отмахивается от этого предположения, а, наоборот, подкрепляет его.