И Шаман-камень, который бросил седой Байкал вслед своенравной дочери, пытаясь остановить ее неукротимый бег, беспомощно чернеет треугольной макушкой посреди пенящегося, завораживающе быстрого потока, мощно и стремительно несущегося по крутой дуге вниз, сквозь горы, в бескрайнюю даль от бездонной чаши Байкала.
Невозможно насмотреться на эту величественную, почти неземную красоту. Души наши наполняются восхищением и чувством причастности к этому поистине космическому сочетанию: могучего и прекрасного! Причастности к той удивительно гармоничной красоте, которая не подавляет человека величием, а растворяет в себе его душу. Той красоте, среди которой чувствуешь себя крохотной восторженной частичкой этой великолепной космической феерии.
И страдания, которыми жизнь безжалостно уродует нежную, беззащитную душу человеческую, тихо-тихо растворяются в гармонии необъятных просторов и непрерывно меняющихся красок Моря, для описания которого нет слов ни в одном из языков мира!
Все то, что вижу я, так по-сибирски огромно и фантастично, что воображулистый тихоокеанский бесенок-задавака, всю жизнь некстати подпрыгивающий во мне, жалобно пискнув: пии! — смущенно сникает и лапки кверху поднимает, устыдившись своего мелкого ехидства по поводу того, что иркутяне пресноводное озеро называют морем. И я теперь буду называть Байкал так же уважительно — Морем.
Наверное, самые оголтелые йоги сочли бы обстановочку в «Доме приезжих» несколько суровой для своих организмов, изнеженных на ложах из гвоздей. На расшатанных бурной жизнью железных койках поверх неоструганных досок лежат грязные мешки с редкими, зато жесткими, как биллиардные шары, комками спрессовавшейся ваты. Парочка таких же жестких комков перекатывается внутри пятнистой, как ягуар, наволочки.
Измученные дорогой, мы сразу ложимся и засыпаем, как убитые, под предпервомайские завывания черного раструба громкоговорителя, озвучивающего Листвянку и ее окрестности. И хотя ватные шары из-под нас сразу разбежались по краям матраца, а койки, чувствительные, как сейсмографы, громко и жалобно скрипят и визжат даже от сновидений, спим мы всю ночь, не просыпаясь.
Так действует байкальский воздух, прилетевший сюда с лихим посвистом из таинственного дикого баргузина. Оттуда, где бездонно черные ущелья, заросшие угрюмой тайгой, по ночам озаряются призрачно-голубым сиянием электрических драконов, ощетиненных грозовыми молниями, которые поражают безумцев — искателей несметных сокровищ старика Байкала, спрятанных в горах баргузина. А красота байкальская, очаровав нас, всю ночь лечит наши израненные горем души…
Ранним утром с трудом отрываю голову от подушки, полной дивно-голубых и сказочно чудных сновидений. Некогда досматривать их — надо скорее покинуть Листвянку, пока не заболботало кошмарное радиоботало, будя разоспавшихся приматов дикими воплями, у которых сквозь текст прорывается советский подтекст: «А ну, вставай-вставай, Первомай, твою мать! Подымайся, б…!! Начинай, как и я, орать!!!»
Поеживаясь, смываем еще теплые сны живительной байкальской водичкой, завтракаем необычайно нежным, тающим во рту байкальским омулем, запивая его ароматным чаем, круто заваренным на изумительно вкусной байкальской воде, и спешим подальше умотать от черной громкоорательной трубы, которая в честь Первомая в любую минуту готова издать истошные вопли партийных вожаков и визгливый оргазм обожания вождей сонмом советских обезьян.
Идем наобум по тропинке вдоль берега Моря на север, лишь бы не слышать, как громкооратель издаст оскорбительный для тихих байкальских берегов оголтелый первомайский рев коллективного оргазма народной массы, одуревшей от холуйской верноподданности.
А солнце, поднимаясь из-за заснеженных вершин по-сибирски громадных гор восточного берега Моря, ярко освещает таежные склоны нашего, западного берега. И в радостно золотистых лучах утреннего солнышка каждая лесная полянка превращается в маленькую волшебную страну из доброй сказки. Одни поляны покрыты ковром из нежно-акварельного разноцветия подснежников: желтых, белых, фиолетовых. На других полянах, более открытых солнцу, уже цветут розовые цветы бадана и алыми огоньками вспыхивают веселые сибирские жаркИ. Ира сплетает венок из жарков и бадана, мы поднимаемся на крутую гору, потом карабкаемся на верхушку скалы, похожей на башню, которая венчает вершину… и какой великолепный вид на Море распахивается отсюда! На верху скалы растет одинокая, причудливо искривленная ветрами сосеночка, а рядом с ней намертво врос в скалу расщепленный молнией остаток могучего ствола сосны, все еще цепляющийся за скалу смоляными корнями. Ира достает из сумки небольшой молоток, гвозди и, величиною со школьную тетрадку, толстый лист алюминия, с дырочками по периметру, на котором выгравировано:
КОРНЕЕВ
Николай. 21 год.
Погиб 21.04.39.
Прибиваю пластинку к стволу сломанной сосны, и Ира привязывает венок меж толстыми корнями, вросшими в монолит скалы.
— Когда же ты, Ира, успела надпись сделать?