Снимал я урожай годом позже, когда недолгое время жил с матерью и отчимом в Саках. Снимал именно на картофельной плантации, что с одной стороны прилегала к нашим двухэтажкам, на строительстве которых и работал отчим, а с другой – к соленому, простиравшемуся до самого моря, разделенному дамбами лиману. Между длинными ровными картофельными рядами рос укроп. Никто не сеял его здесь, во всяком случае, сейчас, он рос сам по себе, оставшись, по-видимому, с довоенных еще времен.
И вот в голову мне пришла дерзкая по тем временам мысль: продавать этот бесхозный укроп на рынке. Мать скептически пожала плечами, но возражать не стала.
Рвал накануне вечером, вязал пучки, а на другой день рано утром (учился во вторую смену) – уже на рынке. Но как живописно ни укладывал в алюминиевую миску душистые пучочки, как ни окроплял их водицей, как ни попискивал беспечным и вроде бы даже шутливым голоском: «Укропчик! Кому укропчик?» – все бесполезно. Кое-кто, конечно, покупал, но не за сорок тогдашних копеек, которые я скромно запрашивал (другие по полтиннику продавали), а за тридцать, двадцать пять, а то и за двугривенный. Причем не торговались, сквалыги! Бросят на цементный прилавок звенящие монеты, выберут без зазрения совести пучок попышнее и – айда дальше.
Но кое-кто и вовсе ничего не бросал. Ни копеечки. Брал, сколько надо, – и два и три, и четыре пучка – и, даже спасибо не сказав, переходил к следующему продавцу. Это были не рэкетиры – тогда, по-моему, и слова-то такого не существовало, это была официальная рыночная власть в лице двух теток, рыжей и черной. Вместе, правда, никогда не ходили – то одна, то другая. Никто из многочисленного торгующего люда, среди которого я был самым младшим, и пикнуть не смел, лишь улыбались благодарно: спасибочко, что взяли, не побрезговали. То была почти узаконенная подать, оброк, и я не случайно вспоминаю об этом в формате, так сказать, года, который живет в моей памяти как год Дон Кихота.
В Кордове с античных еще времен, со времен, когда здесь хозяйничали римляне, сохранился мост, который так и называется: Римский. Массивный, из серого камня, а посередине – часовенка, свечи горят, и каждый, кто идет (или едет) мимо – толстая ли улыбающаяся монашенка в белом или кабальеро на мотоцикле – осеняет себя крестным знамением.
Проезжал – наверняка проезжал! – по Римскому мосту и Сервантес. Провиантский комиссар, он реквизировал у крестьян – именем короля! – все, что удавалось обнаружить. Последний бочонок оливкового масла. (Сакский рынок в этом отношении был гуманнее: всего не забирали.) Последний окорок. Последнее зерно – до весны припрятанное, семенное. «Голод иной раз толкает сочинителей на такие вещи, которые не во всякой книге написаны».
Что подразумевал Сервантес? О чем не написал автор «Дон Кихота» и «Назидательных новелл», в одной из которых, в «Цыганочке», проскользнуло это горькое признание? Уж не о том ли, как разъезжал на муле с длинным посохом в руке, завидев который полуголодные крестьяне в панике разбегались по хибарам? Ибо не простой это был посох: аляповатая, с пооблезшей позолотой корона увенчивала сей символ власти. А издали… Издали, пожалуй, посох можно было принять за копье рыцаря. Последнего на свете странствующего рыцаря, что провозгласил своим девизом вступаться за обездоленных и беззащитных. Искоренять, искоренять, искоренять всякого рода неправду.
«Искоренять всякого рода неправду». Представляю, как жгли провиантского комиссара эти слова. Но кто мог прочесть их в его душе? Никто… Лишь впоследствии вырвались на волю, легли на лист грубой бумаги, скупо отмериваемой сухорукому узнику неграмотным тюремщиком.
За ошибки в отчетности угодил сюда провиантский комиссар. Ну какой, право, счетовод из поэта! Здесь, в севильской тюрьме, и был начат «Дон Кихот».
Тюрьму напомнило мне и здание, где экспонировалась «Герника», одна в огромном зале. Да и в музее тоже… Щелкает турникет, считая входящих, щелкает другой турникет, считая выходящих, – чтобы какой-нибудь злоумышленник не остался, спрятавшись, на ночь. Дежурят охранники. Пуленепробиваемое стекло отделяет полотно от зрителей. Тишина, толстый ковер заглушает шаги, и лишь ровно, монотонно гудят кондиционеры.