Читаем Пятеро полностью

Неожиданным оказалось вот что: она говорила, смеялась и светилась точь-в-точь, как в самые первые годы нашего знакомства, до той тревоги из-за Руницкого. Перед вечером пришли к ним гости, какой то грек-сосед с женою, которую звали Каллиопа Несторовна, а муж был, по-видимому, владелец баштанов в окрестности; и немец-аптекарь из Гросс-Либенталя, приехавший на собственной бричке, тоже привез жену и двух красавиц дочек, степенных и глупых. Говорили об огурцах и арбузах, о скарлатине и земском враче: т.е., в сущности, о такой же обыденщине, о какой во дни оны шла, бывало, болтовня в гостиной у Анны Михайловны, — только все же там, во дни оны, темы обыденщины были рангом выше, там чувствовалась близость большого театра, четверги в литературке, университет. Но Маруся и тут была, как рыба в воде: ни одного ложного тона, всем было по себе, вся комната опять звенела ее колокольчиками: точно тут родилась и выросла Маруся и ничего ей другого не нужно.

Я присмотрелся, как она себя держит с мужем и ребенком: нечего было присматриваться, ничего нового. С Самойло она говорила, как когда то со мною или с теми белоподкладочниками: когда о пустяках — задорно, а когда о деле — деловито. С ребенком возилась ровно столько, сколько нужно было, раз нету няньки, но как то не было впечатления, чтобы «нянчилась»; прикрикивала, шутила, когда ушибся — приласкала, но ничуть не нежничала; а когда заснул, искренно сказала: «Уф! здорово вы мне надоели, Prince Charmant; сто рублей дам, если не проснетесь до половины пятого»; потянулась, схватила меня за руку и увела в сад, прибавив:

— Ступай в аптеку, Самойло, нам не до тебя: мы продолжим наш роман.

Я провел у них двое суток и все время, как собачка, ходил по дому и садику за Марусей. С утра она надевала тоненькую цветную распашонку: она ее называла «балахон» и уверяла, что в этом наряде удобнее варить что то такое для ребенка, хотя мне все время казалось, что вот-вот загорятся о пламя керосинки широкие висячие рукава. Ибо и на кухню я ходил за нею: «кум-пожарный при кухарке», смеялась она. Накормив сына, она повязала рыжие волосы платочком, надела передник и прибрала с горничной квартиру, а я помогал — лично стер пыль с глянцевитой рамы зеркала; но с шероховатых поверхностей отказался, и Марусе не дал, потому что все равно не видно. И она, хлопоча, все время щебетала, называла меня бездарностью и смеялась, по-прежнему немного хрипло.

— Не разберу, Маруся: изменились вы или нет?

Она подумала и решила, что только в одном отношении да. Она мне напомнила: давно, когда раз я «прочел ей нотацию» за слишком вольный язык, она мне объяснила свою классификацию неприличностей. Есть неприличности, которых детям знать нельзя; и есть та категория, которую детям знать не только разрешается, но даже неизбежно. В обществе, где есть и мужчины, и женщины, «детские» неприличности строго воспрещены, это дурной тон; но те, что не для детей, — пожалуйста.

— А теперь, — призналась она, — я могу нечаянно порадовать вас и анекдотом из категории младенческих вольностей; хотя постараюсь воздержаться. Трудно, понимаете, когда весь день с полуторагодовалым малышом.

Тут она вдруг меня притянула к себе и шепнула на ухо:

— Через пять месяцев будет второй.

— Вот бы не догадался!

Она повернулась профилем и весело спросила, следя за моим выражением:

— Не прибыло?

Я честно сказал, что нет, но она заметила что то у меня в глазах:

— Вы чему смеетесь?

Я, расхохотавшись, сознался:

— Вспомнил. Когда то — после другой моей «нотации», на другую тему о… вольностях, — вы тоже повернулись ко мне профилем, но опросили наоборот: что ж, убыло?

Она меня за эту справку расцеловала и затихла на минуту с головой у меня на плече.

— А встречаете вы моих «пассажиров»? — спросила она потом.

В двух шагах была Одесса, но она редко туда ездила, гораздо чаще Анна Михайловна к ней; и, когда гостила у матери, никого из прежних друзей не вызывала. Мне пришлось ей рассказать, кто остался, кто уехал, у кого какая служба или практика; и что все, когда со мной встречаются, до сих пор говорят не о былой юности, а про Марусю. Она слушала внимательно и растроганно, о каждом расспрашивала, вспоминала словечки, выходки, странности каждого, и о каждом наизусть Сережин «портрет»:

Вошел, как бог, надушен бергамотом

А в комнате запахло идиотом…

— Милые они все, — сказала она искренно; — чудно мне с ними жилось, так бы каждого сейчас и расцеловала, — как вас; не ревнуйте.

— А вы, Маруся, никогда не тоскуете? — спросил я, осмелев.

— Не, — ответила она просто, качая головою. — Ведь это было как купанье: плескаться в мморе — прелесть, но поплескался и баста; а выйдя из воды и надевши туфли и шляпку и все, кто разве тоскует по воде?

Показала она мне комнатку вроде своего будуара («моя личная норка»); там на столике я увидел карточку Руницкого, но о нем в этот раз она не заговорила, и я тоже.

Перейти на страницу:

Похожие книги