Это светлый сад, сад без густых и прохладных теней, где растения далеко отстоят друг от друга — редкий и редкостный сад диких равнин, насквозь, от края до края, пронизанный обжигающими лучами солнца.
Хуже в подвижных, сыпучих песках. Дюны бесплодны и голы, точно покров далеких мертвых планет. Трудно ходить человеку по дюнам — сделает двести шагов, погружаясь в горячий песок до колен, и упадет на него, обливаясь потоками пота.
Чуть шевельнется ветер — и закрутятся, обовьются дюны струями желтой пыли. Стада громоздких крутолобых дюн бесшумно бродят по мглистой пустыне. Вал за валом подступают они к притихшим от страха оазисам, жадно тянутся к трепещущим росткам пшеницы и хлопка.
Сыпучий бархан — зверь без клыков, когтей, скелета и мозга. Это чудовище тупое, всеядное и беспощадное. Оно опасней голодного льва, ибо не чувствует боли, не боится копья и стрелы.
Но и в сыпучих песках человек, обладающий хоть каплей воды и мужества, может подавить в себе чувство полного одиночества, потерянности и обреченности.
Что угнетает и убивает душу?
Однообразие.
А в сыпучих песках есть на чем остановиться глазу.
Подкова подветренной стороны бархана. Срезанный полумесяцем гребень. Длинный шевелящийся хвост.
Песчаный бугор, двигаясь, не выносит свой лоб вперед, а пятится назад, точно архаическое животное. Холмы, лощины. Высоты, низины. Лунной ночью барханы ослепительно белы, словно сугробы. Песок, подхваченный ветром, струится с шелковым шелестом, крутится, стелется у ног, как снежная пыль, уносимая поземкой.
Дюны похожи и непохожи друг на друга. Вид каждой дюны неповторим, как облик морской волны. И в этом — суровая, ущербная, леденящая кровь, усыпляющая красота сыпучих песков. Человек глядит на гряды перемещающихся дюн с тем же усталым, но неугасающим любопытством, с каким следит за рядами бесконечно перекатывающихся соленых океанских волн.
Хуже человеку на гладких, как скатерть, бескрайних глинистых площадях, поросших чахлой голубовато-серой полынью, чей ядовитый запах пропитал густо даже пыль, клубящуюся под ногами и над головой.
Еще хуже, гораздо хуже, в черной, как старое пожарище, нагой щебнистой гаммаде, где некрупная галька, заледеневшая студеной ночью, с треском лопается в знойный полдень, раскаленная чуть не докрасна жгучими лучами туранского солнца.
Но самое страшное место в пустыне — пухлый солончак, влажная, но рассыпчатая грязь, до отказа насыщенная солью, рвотное зелье, с отвратительным хрупаньем проваливающееся под стопою.
Пухлы солончак — мокрый лишай, гниющая рана, незаживающая язва пустыни.
Над тобою — немое небо, под тобою — безжизненный прах: кажется, будто один ты на всей земле. И не спасут и десять бурдюков свежей холодной воды, если в сердце закрылось отчаяние.
Велика и разнообразна — то ровна, то холмиста, то красна, то пятниста, то желта, то полосата, то безмолвна, то многоголоса пустыня, но во всех обличьях своих она одинаково ужасна.
И все же нашлись на свете люди, которых не испугала тишина солончаковых кладбищ, не устрашило змеиное шипение блуждающих дюн. Смело проникли они в изменчивую пустыню, освоили холмы и лощины. Пустыня стала их просторным, родным и любимым домом.
Они храбро наступили ей на усаженный шипами хребет и совершили тем самым подвиг, не уступающий, быть может, заслугам строителей городов. Ибо не труднее возвести дворцы у рек, извивающихся средь зеленых полей, чем разбить в безводных песках шерстяную палатку. Не только разбить, но и довольствоваться ею от рождения до смерти.
По алую кровь этих терпеливых людей, стремясь разорить, растоптать и сжечь их просторный, родной и любимый дом, и шли сейчас, сжимая в руках тяжелые копья и мечи, барсы Парсы.
Отряды двигались днем и ночью, делая на отдых короткие перерывы. След сакского войска отыскали три проводника, три сака из сородичей Фрады — те, что больше других сожалели о неожиданной гибели старейшины. Их отобрал Куруш. Остальных по его приказанию забили в колодки и отправили на левый берег. Так будет верней. От этих добра не жди.
— Берегись, люди выбьются из сил при такой гонке, не устоят против неприятелей, — пытался образумить Гау-Барува царя царей.
Но не слушался теперь Гау-Баруву разгневанный неудачами ахеменид.
Он слушался только Креза. Один Крез понимал государя, от души одобрял его действия.
— Чего ради внимал ты до сих пор глупым советам всяких рябых и рыжих? Сколько времени потеряно напрасно. По уму мой государь выше ста Гау-Барув и Утан, вместе взятых. Потому-то именно Куруш стал на этой земле царем царей, а не какой-нибудь завистливый купец или родовой вождь. Ты осенен крылами птицы Хумаюн; ступай и смело совершай предначертанное богами. Я очень стар и болен. Мне давно пора умереть. Но я не умру, пока мой государь не вернется с победой.
И Крез опять засел на левом берегу.
«О время! — думал растроганный Куруш. — Ты превращаешь самых заклятых врагов в преданных друзей. Хорошо, что я сохранил Крезу жизнь. Бедняга, он так одинок, так беспомощен. Не диво, что привязался с годами ко мне, своему победителю, словно к брату».