Теперь я знаю, что каждый человек носит в себе — как, впрочем, и над собою — хрупкое и сложное нагромождение привычек, ответов, рефлексов, механизмов, забот, мечтаний и пристрастий, которое формируется в юности и непрерывно меняется под влиянием постоянного общения с себе подобными. Лишенный живительных соков этого общения, цветок души хиреет и умирает. Другие люди — вот опора моего существования… Я каждодневно оцениваю то, чем был им обязан, замечая все новые и новые трещины в здании, называемом «душа». Понимая, чем грозит мне потеря дара речи, я со всею энергией, подстегиваемой страхом, борюсь с этой худшей формой распада личности. Но отношения мои с вещами, в силу одиночества, сами по себе принимают противоестественный характер. Художник или гравер, изображающий людей на фоне пейзажа или рядом с «руинами», делает это вовсе не из любви к аксессуарам. Люди помогают осознать масштаб изображения, и, что еще более важно, они представляют разные точки его обзора, как бы позволяющие зрителю увидеть главное не только с собственной позиции, но и с многих других.
На Сперанце же существует всего одна точка зрения — моя личная, и других нет. Нельзя сказать, что безысходность эта возникла в один день. Сперва я, в силу неосознанной привычки, прибегал к имеющимся в моем распоряжении средствам наблюдения — параметрам, помещая воображаемых зрителей то на вершину холма, то за скалою, то среди ветвей дерева. Таким образом, остров как бы сделался объектом изучения и моего собственного — изнутри, и постороннего — извне, становясь тем самым богаче и разнообразнее. Любой нормальный человек в нормальной ситуации смотрит на окружающий мир именно так. Но я осмыслил эту функцию мозга — как и многие другие — слишком поздно, когда она уже деградировала во мне. И нынче это уже свершившийся факт. Мое видение острова — вещь, замкнутая на самое себя. Все то, чего я не наблюдаю здесь, является абсолютной неизвестностью. Повсюду, где меня сейчас нет, царит беспросветная тьма. Впрочем, я констатирую, что этот беспрецедентный опыт, который пытаются зафиксировать данные строки, самою своею сутью противоречит написанным словам. И в самом деле: речь зарождается главным образом в том обитаемом универсуме, где окружающие тебя люди — словно испускающие свет маяки, где благодаря этому свету все если не знакомо, то хотя бы узнаваемо. Сияние огней маяков погасло для меня. Питаемые моею фантазией, их отсветы еще долго не умирали во мраке, но нынче — конец, тьма восторжествовала.
Вдобавок мое одиночество убивает не только смысл вещей и явлений. Оно угрожает самому их существованию. Меня все чаще и чаще мучат сомнения в истинности моих пяти чувств. Теперь мне известно, что земля, по которой ступают мои ноги, нуждается в том, чтобы и другие попирали ее, иначе она начнет колебаться подо мной. Кто поможет мне победить оптический обман, слуховые галлюцинации, грезы наяву, миражи, видения, бред, как не самый надежный союзник — брат, сосед, друг или даже недруг, — главное, живой человек, о великий Боже, другой живой человек!
P.S. Вчера, когда я проходил через рощицу рядом с лугами на юго-восточной стороне острова, в лицо мне ударил запах, грубо, почти осязаемо болезненно вернувший меня в родной дом, в приемную, где отец обычно беседовал с клиентами и где каждый понедельник утром мать с помощью соседки наводила чистоту и мыла полы. Воспоминание о доме было настолько сильным и непостижимым, что я — в который уже раз — решил, будто схожу с ума. Несколько минут я боролся с нахлынувшими воспоминаниями о сладости родного очага, потом, сдавшись, позволил мыслям вернуться в прошлое, мертвое и немое, точно заброшенный музей с пыльными саркофагами, и тем не менее позвавшее меня с властной и манящей нежностью. Но наваждение тут же и рассеялось: блуждая по роще, я набрел на заросли терпентина (растение, из сока которого делают скипидар) — хвойного кустарника, чья треснувшая от жары кора источала капли янтарной смолы — этот-то едкий запах и раздражал мое обоняние каждый понедельник моего детства.