Однако как поступит чрезвычайно мужественный герой – согласится на брак без любви (в который пытается втянуть его негодяй с негодяйской фамилией Денвиш) или переборет искушение, отринет жизнь, любовь, семью и будущее знатного рода ради монастыря и хладного безбрачия?
Лежа в почти полной тьме – озерцо света от ночника захватывало лишь его бледные руки и маленькую стопку записных книжек, – Джеймс воображал, что двойное самоотречение в финале пьесы исторгнет у чувствительных зрителей слезы. Он видел, как изысканно одетый актер восклицает: «Милорд, я последний из Домвиллов!» Все в зале будут либо рыдать, либо потрясенно молчать.
Но будут ли?
Джеймс готов был расплакаться. Ему хотелось, чтобы вернулся Шерлок Холмс.
На следующее утро, в субботу, ровно за неделю до пугающего дня рождения, только что позавтракав – Грегори со всегдашней бесшумной расторопностью забрал поднос, как только Джеймс позвонил в колокольчик, – и облачившись в прекрасно скроенный костюм, коричневый в тонкую полоску, Генри Джеймс сел за стол у окна, в которое струился весенний свет, и написал следующее:
Среди проволочек, разочарований,
Джеймс остановился и перечел написанное.
Вздор. Сентиментальный вздор. Джеймс посвятил себя зарабатыванию денег пьесами для театра, и не было такой щеколды, которую он мог отодвинуть, чтобы милые его сердцу (и неприбыльные) литературные труды на цыпочках вошли в дом.
А что за самовлюбленное лепетание про «скромный литературный памятник», который он возводит себе по кирпичику? Флобер когда-то дал на подобные представления очень точный ответ: «Книги не рождаются, как дети, они строятся, как пирамиды, и столь же бесполезны. Все равно они стоят в пустыне, шакалы на них мочатся, буржуа взбираются…»
Генри Джеймс вступал в шестой десяток и в эти черные часы сомневался, что хоть одно из его литературных детищ переживет своего плодовитого отца больше чем на несколько лет.
Попытки добиться от собратьев по перу, пусть только от младших, обращения «мэтр» и те закончились крахом. Если они и соглашались так говорить, это звучало шуткой. Нет, не будет у него никакого «литературного памятника», выстроенного упорными трудами «по кирпичику». Что до временных «памятников», которые он такими усилиями возвел, шакалы-критики и впрямь на них мочились, назойливые буржуа – особенно в Америке – взбирались на самый верх и ножами или ногтями царапали свои инициалы на любовно отшлифованных камнях.
Всего несколько лет назад он написал рассказ «Колесо времени», который находил чрезвычайно удачным. Главный герой – еще одно отражение его самого как бы в тусклом стекле – в свой сорок девятый день рождения размышляет о далекой юности. О юности…
Он сожалел о ней и тосковал, силился вернуть, но сейчас, в Лондоне, чувствовал себя так, будто она ушла безвозвратно. Может быть, есть некое утешение в том, чтобы достигнуть пятидесятилетия, некий поворот тусклой подзорной трубы, взгляд со взлобья холма: круглое, большое, глупое число, которое, возможно, заставит почувствовать себя важным и маститым. Так или иначе, сорок девять лет – ужасающий возраст.
Однако теперь, когда круглое, одиозное число пятьдесят неслось на него, как товарный состав в ночи – такое же глухое, пугающее, неотвратимое, – он отдал бы все, чтобы остаться сорокадевятилетним навеки или, если это невозможно, хотя бы на ближайшие годы.
Джеймс с ужасом осознал, что на глаза у него наворачиваются слезы. Быть может, розовый американский поросенок Тедди Рузвельт все-таки сказал правду. Быть может, он, Джеймс, и впрямь обабился и в мыслях, и в творчестве.