Хоуэллс прыснул со смеху, хотя наверняка слышал эту шутку далеко не первый раз.
– Однако я все же последовал совету Ливи быть умереннее, мистер Джеймс, – продолжал Клеменс, – и редко курю больше одной сигары одновременно.
– А вы не пытались бросить, мистер Клеменс? – спросил Холмс.
Джеймс тут же вспомнил про его шприцы и приверженность к тому, что́ уж там он себе впрыскивал каждый день. Холмс тоже курил без остановки, чередуя сигареты и трубку. Неужели сыщик и впрямь интересуется, пробовал ли Твен побороть пристрастие к табаку?
– О, разумеется, – рассмеялся Клеменс. – Бросить курить просто, я делал это сотню раз.
Хоуэллс улыбнулся, Холмс кивнул, давая понять, что оценил шутку. Джеймс знал, что все это – заранее придуманные и отрепетированные строчки, много раз произнесенные со сцены на публику, но не обижался. Очевидно, Клеменсу публика была нужна постоянно.
Сейчас Клеменс на какое-то время умолк. Остальные тоже не разговаривали; слышался лишь нестройный скрип четырех качалок, пение птиц и шелест ветра в древесных кронах. Джеймс гадал, не слишком ли рано в этом году распустились листья на каштанах, буках и кленах. Деревца кизила еще стояли в цвету. Генри Джеймс вспомнил, как отступает с боями кембриджская зима, вспомнил апрельские метели в тот год, десять лет назад, когда умерли родители и он остался разбираться с их страховками, долгами и денежными обещаниями. Вспомнил, как они с Алисой Джеймс –
Для Генри Джеймса то были печальные месяцы, но его согревало чувство, что он сейчас – бесспорный глава семьи, разбирается с ее финансами и будущим. Ему нравилось действовать самостоятельно и не ощущать постоянное давящее присутствие старшего брата.
Ветер вновь прошелестел в листве, и Джеймс залюбовался видом с веранды. Отсюда можно было различить беседку, явно нуждавшуюся в покраске, – ту самую, где Клеменс звездными ночами беседовал с Гарриет Бичер-Стоу. По крайней мере, если верить его словам. Джеймс читал, что миссис Стоу очень стара, почти не встает с постели и после смерти мужа утратила интерес к жизни.
Джеймс прочел «Хижину дяди Тома» в 1852-м, всего через год или два после первой публикации. Генри Джеймсу-младшему было в ту пору всего десять лет, но даже тогда он увидел в грубой мелодраме пропагандистский заряд, ради которого она и писалась: стереотипы и нехудожественные преувеличения, а не зарисовки с натуры. Он чувствовал гневное возмущение, родившее эти строки, и уже тогда знал совершенно точно, что никогда не напишет, не создаст, не изобразит ничего под влиянием подобной безбрежной страсти. Еще не определив, что выберет в жизни, десятилетний Генри Джеймс понимал, что его труды будут
Сэмюель Клеменс развернул кресло-качалку, чтобы смотреть прямо на Джеймса, и сказал:
– Я обедал во Флоренции с вашим братом Уильямом всего несколько месяцев назад.
У Джеймса упало сердце.
– Вот как? – вежливо спросил он.
Разумеется, Уильям написал ему о встрече. Разумеется, Уильям счел важным сообщить, что удостоил своей беседы мужлана, который презрительно отозвался о «Бостонцах» его младшего брата Гарри. Однако под конец, после множества итальянских блюд и нескольких бутылок вина, эти два человека в одном – Марк Твен и Сэмюель Клеменс – все же произвели на Уильяма глубокое впечатление.
– Мы проговорили допоздна – пока официанты не начали стучать швабрами и покашливать, намекая, что флорентийские рестораны в это время давно закрыты, – сказал Клеменс. – И последние два часа разговора я почти не говорил, только слушал вашего брата.
«Ничуть не сомневаюсь, – подумал Генри Джеймс. – Я, его жена, большинство собеседников – все в конечном счете только слушают».
– Масштаб его мысли совершенно меня поразил. – Клеменс повернулся к двум другим гостям. – Знаете ли вы удивительную книгу «Основания психологии» мистера Уильяма Джеймса?
Холмс просто кивнул, Хоуэллс отвечал с притворным гневом:
– Знаю ли я ее? Сэм, я не просто написал один из первых хвалебных отзывов на эту книгу, но
– Потрясающая книга, – продолжал Клеменс, как будто Хоуэллс ничего и не говорил. – Однако за время разговора во флорентийском ресторане Уильям Джеймс еще подробнее разъяснил то, что в его эпохальной книге определяется как «личность» и «я».