Пока мы бесконечно долго ползём до станции, кто-то вырубает нелюбителя подсолнухов, и между нами повисает вязкая, пропахшая кровью тишина, прерываемая лишь тяжёлым дыханием кого-то из нас (позже я понимаю, что сама дышу так же). Двух пассажиров рвёт на сиденье – спасибо, не на то, где покоилась беременная, хотя ей, конечно, уже было бы всё равно. Пистолет отброшен далеко, к другому концу вагона, и ни у кого не возникает желания к нему приблизиться. Мы осторожно отползаем подальше от беременной, не в силах смотреть на то, что от неё осталось. Кажется, кто-то спрашивает, нет ли среди нас врачей, и я усмехаюсь, потому что так бывает только в фильмах и потому что чувствую себя чертовски плохо, смотря на детский костюмчик, выглядывающий из пакета, брошенного на полу. Лучше бы блузку с подсолнухами надела я. Это было бы справедливее.
Когда мимо нас начинает проплывать станция, пассажиры оживляются, готовятся покинуть этот ад, но я не чувствую в себе сил даже пошевелиться, не то что выскочить из вагона и броситься к медикам, уже ждавшим их, и начать махать руками, показывая внутрь вагона на беременную. Люди в форме заковывают неподвижного террориста-в-кроссовках в наручники и утаскивают его прочь, двое пассажиров, придавливающих его к полу, идут за ними. Я просто сижу на коричневом кожаном сиденье и смотрю на них сквозь стекло. Подсознательно я жду, что двери закроются и мы тронемся в путь, оставляя пассажиров-участников и прочих заинтересованных лиц позади, но двери не закрываются. Более того, из всех вагонов выходят люди, и я понимаю, что никуда мы больше не поедем. Как раз к моменту моего осознания меня подхватывают под руки и выволакивают на платформу. Там ко мне тут же кто-то подскакивает, и вообще всем нам уделяют чересчур много внимания: врачи, прохожие, люди в форме. Я считаю, что внимание должно уделяться не нам, а, например, ребёнку, которого, может быть, ещё можно спасти, хотя я в это и не верю. Только не после выстрела в живот. Тем не менее я отмахиваюсь от всех и указываю в вагон, на несчастную жертву, и тогда от меня отстают. Я отползаю подальше, прячусь за колонну, наблюдаю, как те пассажиры, кто остался, разговаривают с кучей других людей, и понимаю, что я этого не вынесу. Повторять одно и то же, проживать эти кошмарные минуты снова и снова. Не смогу.
Перед глазами всё мутнеет, и я прижимаюсь спиной к холодной колонне. Надо посидеть, и всё пройдёт. Это он нервов. От духоты. От всего. Даже если все эти люди сейчас бросятся ко мне с расспросами, я ничего не услышу и не увижу, потому что в ушах лишь звон, почти не отличимый от тишины, а в глазах темно. Не знаю, сколько это продолжается, но, кажется, до меня никому нет дела, а мне всего-то и нужно пару глотков воды да свежего воздуха, чтобы прийти в себя. Я настолько на грани потери сознания и настолько готова отпустить себя в это маленькое освобождающее путешествие, что вздрагиваю как от сильного удара тока, когда чувствую чью-то руку на моём колене. В губы тыкается пластик, и я понимаю, что это желанная спасительная бутылка воды, хотя и не вижу её. И я пью, жадно пью, мысленно благодаря моего спасителя, того, кто держит эту бутылку, радуюсь, ещё не зная, что довольно скоро мне в губы будет тыкаться кое-что менее желанное, и что спаситель – наименее подходящее слово для обладателя этого кое-чего.
слышу я словно сквозь вату, и не знаю, сколько раз на самом деле было произнесено это слово. Я выпиваю всю бутылочку, и зрение начинает возвращаться. Впервые в жизни
Если бы я знала, что эта демонстрация уязвимости приносит такое облегчение, возможно, я бы практиковала её чаще. Я буквально захлёбываюсь рыданиями по всему, чем могла бы похвалиться моя жизнь, если бы всё – или хоть что-то – сложилось иначе. Я никогда такого себе не позволяла. Он обнимает меня, и рыдать в его объятиях почему-то становится унизительно, но очень приятно. Я чувствую его тепло. Его тело. Он чувствует моё. Каждую клеточку. Мне хочется вырваться из его крепких порочных объятий и убежать прочь, подальше от этой оскорбительно непривычной ситуации, но у меня нет сил.
А может, не так уж мне и хочется.