За моей спиной, локоть к локтю, стояли добрые, проверенные веками наставники: Шапошников, Вальцев, Киселев и Рыбкин. Рядом с точностью истин, которые они проповедовали, моя боль становилась приблизительной. Я совестился Шапошникова и Вальцева, Киселева и Рыбкина. В сущности, я был еще полуграмотным юнцом — подвиг составителей учебников вызывал мое безмерное уважение.
Та нищая математика, которую я знал, продолжает и сейчас восхищать меня. Рушатся миры, дичают целые народы, эпохи предают себя, а параллельные линии продолжают пересекаться только в бесконечности.
Пожалуйста, летите на Луну, синтезируйте белок, но только оставьте в покое мои параллельные линии. Должна же быть у старого, усталого человека хоть одна истина, на которой он может отдохнуть душой.
И вот я оказался на Урале, в городе Свердловске, — в тридцать первом году он еще помнил себя Екатеринбургом.
Все случилось внезапно.
На доске приказов, прибитой в коридоре школы Тимирязева, кто-то повесил объявление, что обком профсоюза учителей вербует добровольцев для работы в учебных заведениях Урала.
Мне было решительно все равно, куда ехать и кого учить. Я должен был исчезнуть. Я еще не догадывался тогда, что человек лишен этой возможности, потому что, куда бы он ни исчез, главный груз его жизни малой скоростью следует за ним.
На этот раз я знал, что Катя не станет оплакивать мой отъезд. Ей было не до того. Экзаменационная сессия, частые размолвки с матерью, неустроенность Астахова уводили ее в сторону от меня.
Узнав, что я завербовался, она сказала:
— Ну что ж, может, вы и правы.
Злоба свела мне рот. Я ответил:
— Подробности письмом.
— Господи, до чего вы мерзкий тип! Ну почему вы злитесь?
— Не обращайте внимания. Чисто нервное. На почве длительного воздержания. В Свердловске это пройдет, я постараюсь.
— Вы не посмеете, — сказала Катя.
— Посмею. Теперь мне известно, как это делается. Я многому научился, лежа за вашей стеной.
— Я вас ненавижу, — сказала Катя.
— Не имеет решающего значения, — ответил я.
Поезд уходил в шесть вечера. С утра, пока дом спал, я попытался уложиться.
Большая корзина стояла на двух стульях, а вокруг, на полу, на кровати, на подоконниках, были разбросаны мои вещи. Я попробовал укладывать их подряд, как попало, но, когда корзина была заполнена до краев, в комнате оставалась половина барахла. Хотелось все бросить и ехать вот так, в чем стоишь. Эта квартира доконала меня.
— Кавалер де Грие, — сказал я себе. — Дерьмо собачье.
Корзина не закрывалась. Я сел на ее скрипящую крышку и с трудом накинул петли.
Свердловское гороно определило меня в Урало-Сибирский Коммунистический университет, в комвуз. Я стал называться ассистентом кафедры математики. Уроки мои отныне именовались лекциями.
Эти солидные названия — университет, кафедра, лекция — тешили мое зазеленевшее тщеславие; кажется, я всерьез считал себя научным работником.
Меня захлестнуло состояние педагогического восторга. Этому восторгу способствовало то, что в комвузе я мог до дна, без остатка, тратить все, что знал. В работу, как в прорву, шли любые сведения, почерпнутые мной в жизни. Их было не так уж много, и я возвращался после занятий с площади Народной мести к себе во втуз-городок опустошенный и обессиленный.
Уровень знаний студентов комвуза был так невысок, что даже мое самодельное образование было покрыто для них снеговой шапкой трудно досягаемой вершины. Секретари райкомов партии, сельских и заводских партийных ячеек, председатели сельсоветов и райисполкомов — эти немолодые люди сидели передо мной в бывшем особняке миллионера Демидова и старались не проронить ни одного слова из того ужасающе скудного запаса знаний, которыми я расточительно с ними делился.
В деревнях и селах прошло детство моих комвузовцев. Они обучались грамоте у сельских дьячков, в церковноприходских школах, в трехклассных городских училищах. Бездонную пропасть между их жизненным опытом и их невежеством заполнить было немыслимо. Комвуз перебрасывал через эту пропасть легонькие мостки, собранные наспех из чего попало. Балансируя, по ним можно было ходить.
Мне было проще, нежели другим преподавателям. Мне не приходилось присаживаться перед моими студентами на корточки, я стоял перед ними в рост. Их благоговейное отношение к арифметике не казалось мне наивным. Постигнутое деление десятичных дробей приводило их в восхищение, которое я разделял вместе с ними. Для меня было чудом, что я могу их чему-то научить.
Способ, при помощи которого я это делал, был изобретен мной в одиночку. Комвузовцы не воспринимали абстрактных категорий. А я хотел быть понятым во что бы то ни стало. Проявляя нечеловеческую изворотливость, я пытался находить любому математическому понятию употребление в повседневной действительности.
— А где это применяется в жизни, на практике? — каждодневно спрашивали меня студенты.