Ты появился на свет, Микеле, в этой комнате, на этом самом месте. Тогда это было что-то вроде необитаемого чердака, где давно никто не жил и который превратили в тюрьму, чтобы скрыть от людей мой позор. Никто не знал, что со мной случилось. Мне самой этого не рассказать, я едва понимала происшедшее, так была молода и так чисто было мое воображение. Я предчувствовала, что правдивый рассказ навлечет новые бедствия на дитя, что я носила под сердцем, и на его отца. Моя воспитательница умерла на другой день после несчастья и не успела или не захотела сказать ни слова. Никто не мог вырвать у меня тайны даже во время родовых мук. И когда мой отец и дядя, как безжалостные инквизиторы, стояли над моим ложем и угрожали мне смертью, если я не признаюсь в моем, как они называли, грехе, я отвечала им одно: я невинна перед богом, и ему одному судить или простить виновника.
Открыли ли они позже, что я была женою Кастро-Реале, — этого я никогда не узнала; никогда не произносили при мне его имя; никогда мне не задавали вопросов о нем. Убили ли они его и помогал ли им аббат Нинфо заманить его в засаду, как считает Кармело, — этого я тоже не знаю, но, к сожалению, не могу считать их неспособными на такое дело.
Знаю только, что по смерти Дестаторе, когда я еще не совсем оправилась после родов, они хотели заставить меня выйти замуж. До этого они в качестве вечного наказания изображали мне невозможность для меня брака. И вот меня извлекли из моей темницы, где так тщательно стерегли, что за стены ее ничто не выходило, и в округе считали, будто я живу в монастыре в Палермо. Я была богата, красива и знатна. Много раз мне делали предложения. Я с ужасом отвергала самую мысль обмануть честного человека или признаться в истине человеку достаточно подлому, чтобы он захотел взять меня за мое богатство. Мое сопротивление бесило отца. Он притворился, будто отправляет меня в Палермо, а на самом деле ночью перевел меня в эту комнату и держал здесь взаперти целый год.
Это была ужасная тюрьма; духота стояла, как в венецианских пьомби, так как солнечные лучи отвесно падали на узкую железную террасу, служившую временной кровлей для этого так и недостроенного этажа. Я мучилась жаждой, меня терзали москиты, заброшенность, одиночество, мне не хватало воздуха и движения, столь потребных в юности. И все же я не умерла и ничем не заболела — так велика была во мне сила жизни. Отец никому не доверял обязанности стеречь меня, опасаясь, как бы слуги из жалости не постарались смягчить моих страданий; он сам приносил мне пищу, а когда политические интриги иной раз по целым дням задерживали его в городе — я подвергалась мукам голода. Но я выработала в себе стоическую твердость и не унижалась до жалоб. Я почерпнула известное мужество и многое уяснила себе в этом испытании в вовсе не сетую на бога, что он послал мне его. Понятие долга и чувство справедливости — великие блага, и за них никогда не платишь слишком дорого!
Так, полулежа в постели, слабым, понемногу крепнувшим голосом говорила Агата; потом, приподнявшись на локте и откинув длинные черные волосы, она обвела рукой богато убранные покои, где они находились, и сказала сыну:
— Пусть богатство и знатность твоего рода никогда не вскружат тебе головы, Микеле! Дорого я заплатила за эти преимущества: здесь, в этой самой комнате, где нам обоим так уютно сегодня, я проводила в ужасном одиночестве долгие часы без сна на простом ложе, снедаемая лихорадкой, и вопрошала бога, зачем он не назначил мне родиться в пещере козьего пастуха или в лодке пирата. Я тосковала о свободе, и последний нищий казался мне счастливее меня.
Будь я бедна, будь я низкого звания, мои родные пожалели бы меня и постарались утешить в моем несчастье, но именитые князья Пальмароза считали позором и преступлением, если дочь не соглашается лгать и отказывается обманом восстанавливать честь семьи. У меня в моей тюрьме не было книг, мне дали самое поверхностное образование, и я не понимала, за что я подвергаюсь таким преследованиям. Но во время своего долгого и мучительного бездействия я начала размышлять и собственным умом постигла тщету человеческой гордыни. Мое нравственное существо, так сказать, изменилось, и все утехи, и всякая корысть, потребные человеческой суетности, после моих лишений предстали мне в настоящем свете.
Но зачем говорить о лишениях, а не о том, что я приобрела? Что значат эти два мучительных года, если их ценой я узнала благодетельную силу правды? Когда я вернулась к свободе и к жизни, когда почувствовала, как легко ко мне возвращаются силы юности, я поняла, что у меня есть время и средства, чтобы обратить на пользу новые взгляды, к которым я пришла, я испытала великое успокоение и вступила на путь уже вошедшего в привычку стойкого самоотречения.