И пошел. Остановился я на пороге, огляделся. Все-таки до чего же проще работать днем, чем ночью. Помню я, как лежал вот на этом самом месте. Темно, как у негра в ухе, из ямы «ведьмин студень» языки выбрасывает, голубые, как спиртовое пламя, и ведь что обидно — ничего, сволочь, не освещает, даже темнее из-за этих языков кажется. А сейчас что — глаза к сумраку привыкли, все как на ладони, даже в самых темных углах пыль видно. Вот тут-то я и напортачил: привык один работать, у самого глаза пригляделись, а про Кирилла-то я и забыл. Шагнул это я внутрь и прямо к канистрам. Действительно, серебрится что-то, нити какие-то от канистр тянутся к потолку — очень на паутину похожие. Может, паутина и есть, но лучше от нее подальше. Присел я над «пустышкой» на корточки. К ней паутина вроде бы не пристала. Взялся я за один конец и говорю Кириллу:
— Ну. берись, да не урони — тяжелая…
Глянул я на него, и горло у меня схватило: ни слова не могу сказать. Хочу крикнуть: стой, мол, замри! — и не могу. Да и не успел бы, наверное, больно быстро все получилось. Кирилл шагает через «пустышку», поворачивается к канистрам задом и всей спиной — в это серебрение. Я только глаза закрыл. Все во мне обмерло, ничего не слышу — слышу только, как эта паутина рвется. Со слабым таким сухим треском, словно обыкновенная паутина порвалась, только погромче. Сижу я с закрытыми глазами, ни рук, ни ног не чувствую, а Кирилл говорит:
— Ну что ты? — говорит. — Взяли?
— Взяли, — говорю.
Подняли мы «пустышку» и понесли к выходу, боком идем. Тяжеленная стерва, даже вдвоем ее тащить нелегко. Вышли мы на солнышко, остановились под «галошей», Тендер к нам уже лапы протянул.
— Ну. — говорит Кирилл, — раз, два…
— Нет, — говорю. — погоди. Поставим сначала.
Поставили.
— Повернись. говорю, — спиной.
Он без единого слова повернулся. Смотрю я — ничего у него на спине нет. Я и так. я и этак — нет ничего. Тогда я поворачиваюсь и смотрю на канистры. И там ничего нет.
— Слушай, — говорю я Кириллу, а сам все на канистры смотрю. — Ты паутину видел?
— Где?
— Ладно, — говорю. — Счастлив наш бог. — А сам думаю: сие, впрочем, пока неизвестно. — Давай, — говорю, — берись.
Взвалили мы «пустышку» на «галошу», поставили на попа, что бы не каталась. Стоит она, голубушка, новенькая, чистенькая, на меди солнышко играет, и синяя начинка между медными кружками туманно так переливается, струйчато. И видно теперь, что не «пустышка» это, а именно вроде сосуда, вроде стеклянной банки с синим сиропом. Полюбовались мы на нее, вскарабкались на «галошу» сами и без лишних слов в обратный путь. Лафа этим ученым. Во-первых, днем работают. А во-вторых, тяжело им только в Зону ходить, а из Зоны «галоша» сама везет, есть у нее такое устройство, курсограф, что ли, которое «галошу» точно по тому же курсу обратно ведет, по которому «галошу» сюда привели. Плывем мы об ратно, все маневры повторяем: останавливаемся, повисим немного и дальше, и над всеми моими гайками проходим, хоть собирай их.
Новички мои, конечно, сразу духом воспрянули. Головами вертят, страху в них почти не осталось, одно любопытство да радость, что все благополучно обошлось. Болтать было принялись: Тендер руками замахал и принялся грозиться, что вот вернется, пообедает и сразу обратно в Зону, дорогу к гаражу провешивать, а Кирилл взял меня за рукав и начал про свое гравитационное поле, про «комариную плешь» то есть, втолковывать. Ну, я их не сразу, правда, но укоротил. Спокойненько так рассказал им, сколько дураков на обратном пути с радости гробанулись. Молчите, говорю, и глядите лучше по сторонам, а то будет с вами как с Линденом-Коротышкой. Подействовало. Даже не спросили, что случилось с Линденом-Коротышкой. И хорошо. В Зоне по знакомой тропке сто раз благополучно пройдешь, а на сто первый гробанешься. Плывем в тишине, а я об одном думаю: как колпачок свинчивать буду. Представляю я себе, как первый глоток сделаю, а перед глазами нет-нет да паутинки и блеснут.