Гица так демонстративно хихикала, так старалась обратить на себя внимание, что просто нельзя было не дать ей слово. Иза, откинувшись назад и глубоко дыша, слушала сочную, ироничную речь Гицы. Мастерица жестикулировала, закатывала глаза, драматически вскрикивала, призывала в свидетели Кольмана, которого, правда, терпеть не могла, продавца газет, учительницу, любого из соседей по улице или знающих Изу по клинике, даже, если угодно, самого профессора Деккера, лауреата премии Кошута, — любой из них с радостью подтвердит, какой глупостью было предложение Антала. Да ведь все прекрасно знают, что покойница, царство ей небесное, жила у своей дочурки, как у Христа за пазухой, та ее прямо засыпала деньгами, да будь у бедной Этелки семь жизней, ей и за семь жизней не оплатить того, что Иза для нее сделала. Второй такой дочери в целом свете не сыщешь: только схоронила отца — и тут же забрала к себе мамочку, ни дня не дала ей горевать в одиночестве, увезла в Пешт, в прекрасную квартиру со всеми удобствами, прислугу для нее держала; вот и вчера, когда приехала Этелка, что за чудесное новое пальто на ней было, и мохеровый шарф, и шляпа. Такую счастливую мать не найдешь больше, сколько ни ищи. Этелка не так уж много говорила, пока у нее была, устала, бедняжка, если человеку за семьдесят, что с него возьмешь, — но уж если открывала рот, так чтобы дочку расхваливать: и такая она, и сякая, и любит ее, и всем для нее жертвует. Райская жизнь была у покойницы в Пеште, так она и вернулась бы сюда, как же, держи карман шире, от Изы-то, из райских-то кущ — в преисподнюю.
Пьяный нервничал и все время сморкался, сторож кашлял. Антал сидел красный, словно ему дали пощечину, Лидия впервые за все время подняла от пола глаза. Она взглянула на Гицу, словно собравшись что-то сказать, но промолчала. Иза дышала уже не так бурно; она чувствовала, что любит Гицу.
Домокош, который со словами работал, словами жил, чья профессия предполагала умение улавливать точное значение слов, — именно в этот момент начал вдруг постигать, что же, собственно говоря, случилось со старой. Вдохновенная речь Гицы вдруг вывернулась наизнанку, показала свой истинный смысл. Он все понял.
Полицейский чин сказал, что он удовлетворен тем, что слышал: ведь сегодняшний разговор, собственно говоря, должен был прояснить: можно ли допустить, что вдова Винце Сёча покончила с собой, а не стала жертвой несчастного случая. Пьяный вместе со сторожем жадно вслушивались в его слова, у старика даже кожа на лице напряглась. Взгляд Домокоша обратился теперь на них; никогда раньше не умел он так читать в человеческих лицах. «Господи, сделай так, чтоб старуха оказалась самоубийцей!» — молился про себя пьяный. «Хоть бы она сама покончила с собой!» — думал ночной сторож.
Теперь наступила их очередь, и, по мере того как они говорили, словно редел и уходил в небо позавчерашний туман. С помощью Гицы и Антала был восстановлен путь старой после того, как она вышла из дома: как-то она добралась до Бальзамного рва, пешком или на трамвае. Скорее всего на трамвае — если, конечно, она попала туда не со стороны улицы Ракоци, а с другого конца. Сторож рассказывал сбивчиво и невнятно, но теперь они уже видели, как старая топчется возле колодца, поворачивает колесо, слушает плеск льющейся воды. Пьяный с шумом втягивал воздух, страдал и потел; он ничего не помнил, в том числе и старуху, помнил только сторожа; позавчера он обмывал в пивной какое-то событие, которое никак нельзя было не обмыть, и с того момента, как он прямиком, через Бальзамный ров, отправился домой, в памяти у него застряли только какие-то посторонние детали: необычно густая грязь на дороге, липкий, плотный туман. Неразборчивое бормотанье сторожа было как заклинание: «Только не несчастный случай! Только не несчастный случай!» «Бальзамный ров — не бульвар, — угрюмо повторял он — туда только тот идет, кто по делу, даже днем, а вечером и подавно».