Она слышала, как открылась и захлопнулась дверь, но упрямо смотрела под ноги, на ковер, лишь временами вытирая глаза. Иза тут же вернулась — в этом тоже было что-то противоестественное: прежде, когда Иза еще не была женой Антала, он, бывало, никак не мог уйти окончательно, они с Винце порой чуть не по полчаса ждали Изу, вышедшую проводить его до ворот. Видно, теперь им не о чем говорить друг с другом. Дочь подняла Капитана, вынесла его во двор, потом, заперев дверь прихожей на ключ, вернулась к матери. Словно почувствовав, что та нуждается в утешении, она положила старой руку на голову, будто благословляя — как священник на каком-нибудь старом эстампе. Потом подошла к окну, расправила занавески, как делала это столько лет подряд, пока жила дома, и закрыла ставни. Дождь уже лил как из ведра, слышно было, как он хлещет по стеклам. Иза не вернулась к матери, остановилась возле большого кресла. Старая видела: из глаз дочери катятся слезы и лицо ее, всегда такое решительное, становится мягким, растерянным, как у расстроенного ребенка.
IV
На ночь Иза не погасила настольную лампу. За пределами светлого круга предметы едва лишь угадывались в полутьме угловатыми неясными контурами; на картине с ангелом свет попадал лишь на нижнюю рамку, остальное тонуло во тьме. Но старая все-таки видела ее — видела внутренним зрением, мысленно, памятью. Сейчас картина была какой-то неполной, сиротливой. Рядом с ней не хватало мельницы.
Иза уснула первой. Мать обманула ее. Легли они в одно время, но старая вскоре уже не отвечала дочери, старалась дышать спокойно и ровно: пускай та думает, что она засыпает. Иза долго еще ворочалась; эта ночь, даже если бы сегодня и не умер отец, была бы нелегкой для нее: ведь она не ночевала в этих стенах с тех самых пор, как перебралась в Пешт. Лежала сейчас она на кровати отца, а не на том старом диване, на котором они спали с Анталом: после того, как она уехала от родителей, комнаты приобрели прежний вид, мебель, которой они пользовались с Анталом, пошла в комиссионку; в Пеште Иза обзавелась новым имуществом. Но и в этой, привычной с детства обстановке заснуть было непросто. То, что она не оставила мать одну, не устроилась на ночь в гостинице, как всегда в последние годы, было, пожалуй, с ее стороны самой серьезной жертвой. Она долго ворочалась и вздыхала, прислушивалась к дыханию матери, потом встала и проглотила что-то; это тоже было непривычно: Иза не признавала снотворного и презирала тех, кто без таблеток и помыслить не мог о сне. Но сегодня ей пришлось все же что-то принять; лишь после этого она забылась тяжелым, глубоким сном. Она была совсем рядом, так близко, что мать ощущала ее дыхание, как когда-то давным-давно, когда Иза была ребенком. Старая не знала никого, кто спал бы так красиво, как Иза: голова на локте, черные серпы ресниц на щеках. Мать не решилась ее поцеловать; вставая, она поцеловала лишь уголок ее подушки.
Комната была такой же, как вечером или утром в любой из множества прошедших дней — и все же какой-то иной: она словно увеличилась в размерах, потолок стал выше, стены — дальше. На столе лежал листок бумаги, старая снова пробежала ее глазами. С детских лет Иза каждый вечер, перед тем как лечь, составляла список основных дел на завтра. «Бюро недвижимости, — читала мать, — клиника, похоронное бюро, соцстрах, сборы».
Именно из-за этого она и встала, из-за последнего слова. Завтра предстоит просмотреть бумаги, завтра Иза решит, что они возьмут в Пешт, и завтра она откроет маленький письменный стол Винце, стол-секретер.
Она никогда не копалась в нем и даже теперь, когда позади сорок девять лет замужества, не знала, что может храниться там, в его ящиках, кроме семейных и официальных бумаг. Это был их домашний закон: не трогать вещи другого. Тетя Эмма, в доме которой она росла, всегда поджидала почтальона у калитки и не стеснялась прямо на улице вскрывать письма, адресованные другим членам семьи. Она не хотела походить на тетю Эмму.