Иза сказала: можно, например, гулять, весна ведь на улице. Пошла бы на Кольцо, села в каком-нибудь скверике, смотрела бы на машины, на играющих детей. А еще лучше найти где-нибудь место с зеленью; город она как-нибудь постепенно узнает. В Городской роще, в Прохладной долине, да и ближе, вон хоть на площади Кристины или на Кровавом поле, — воздух отличный, и добраться туда нетрудно совсем. Пусть поглазеет, погреется на солнышке. А после обеда можно остаться дома, читать, рукодельничать, даже в карты играть, пасьянс раскладывать; поблизости, всего два дома пройти, есть кино, туда бы сходила.
Старая разглядывала рисунок платья у себя на коленях. О кино нечего думать, пока не закончится год траура. Ей хотелось сказать, что и глаза у нее совсем стали слабыми, она вообще-то думала в Дороже: Иза будет читать ей вслух старые романы, новости из газет, как это делал Винце вечерами, после ужина. Но минувшей недели хватило, чтобы понять: ни о чем таком просить она не может. У дочери нет свободного времени, домой она приходит уставшая, принимает ванну, слушает музыку, немного ест, потом ложится спать или уходит. У Изы наверняка кто-то есть: ее часто спрашивает по телефону один мужчина, да и трудно представить, что по вечерам она проводит время одна.
— А остатки, — сказала Иза, — остатки ты, пожалуйста, выбрасывай, милая. Если вкусное что-то останется, нетронутое, убери в холодильник, а объедки выбрасывай, не прячь на карнизе.
Она говорила ласково, терпеливо, как должна говорить с матерью любящая дочь.
— Я ведь хочу сберечь твои деньги, — сказала старая.
Иза рассмеялась.
— Незачем нам экономией заниматься. Я зарабатываю достаточно. И вообще я терпеть не могу есть вчерашнее.
«И это я не могу ей объяснить», — думала старая. Не было у нее таких слов, чтобы Иза выслушала и поняла, как мать уважает ее, как сильно хочет стать ей помощницей и защитницей, следить за порядком в доме, беречь и приумножать то, что дочь зарабатывает тяжелым трудом.
— У нас, мать, нет ни собаки, ни свиней. Зачем же нам собирать объедки?
— А нищих здесь нет? — спросила старая. Глаза ее были наивными, чистыми, голубыми. На том давнем комитатском балу Винце первым делом влюбился в ее глаза, красивые, доверчивые, по-детски удивленные.
Иза опять рассмеялась и сказала: нищих здесь нет, и если бы мать повнимательнее огляделась дома, в родном городе, она бы увидела, что нищих сейчас вообще нет. Неужели она всерьез думает, что в тысяча девятьсот шестидесятом году найдется кто-то, кто будет ходить из дома в дом ради тарелки вчерашнего супа.
С этого дня старая выбрасывала остатки и уступила Терезе кухню. И вообще старалась не стоять у той на пути. Тереза же, к чести ее будь сказано, не злоупотребляла своей победой; она была с ней даже более ласкова, чем с Изой. Теперь, когда старая знала свое место, ее можно было любить, закармливать сладостями, ловить ее желания, баловать, как ребенка. Старая же тихо ее ненавидела; после ухода Терезы она долго проветривала квартиру. Тереза была узурпатор: она отняла у нее часть работы.
Дома для сушки белья у нее был чердак, она никогда не имела дела с фреголи[5]; теперь, догадавшись, как обращаться с этой штуковиной, она тихо обрадовалась: как удобно, оказывается, стирать здесь белье. Воду она грела на электрической плите, бойлер же включать не решалась, потому что там что-то «шипит»; а она до смерти боялась взрыва. Однажды, когда Тереза ушла домой, она простирнула свое бельишко — и тут обнаружила в стене ванной комнаты ящик для грязного белья с носильными вещами Изы; старая с жадностью накинулась на тонкие сорочки, комбинации, любовно выстирала их все до одной. Развесить белье оказалось уже труднее; она едва доставала до фреголи. Все-таки не надо было бы Изе продавать скамеечку, сейчас бы ей, старой, не пришлось балансировать на этой дурацкой табуретке с железными ножками. До сих пор грязное белье, сложив в чемодан, уносила с собой Тереза, которая предпочитала стирать и гладить дома; через неделю она приносила его чистым. За это Иза платила ей особо; теперь уж им не придется выкидывать лишние деньги.
Иза, придя домой, только руками всплеснула. Она стояла на залитом водой мозаичном полу, под капелью, льющей с плохо выжатого белья, такая печальная и растерянная, что выжидательная, застенчиво-гордая улыбка на лице у матери в два счета угасла..
— С твоим-то давлением, мама! — сказала Иза. — И вообще… Терпеть не могу, когда каплет за шиворот. В доме есть сушилка, в подвале, рядом с убежищем, но мне гораздо удобнее, когда Тереза забирает белье. Я ей даже мелочи не разрешаю здесь стирать; зачем нам ходить по лужам?