Если Домокош выбирался порой из столицы, каждое время года пробуждало в нем почему-то связанные с живописью ассоциации; зимний путь был рисунок мелом, весна — акварель, лето — масло, осень — офорт или линогравюра. Но такой осени он не видел еще, это было буйство масляных красок, настоящий летний пейзаж с лазурным небом, с поредевшей, но не желтой, упорно зеленеющей листвой на деревьях; земля лежала сочно-коричневая, в полном безветрии сияло горячее солнце, нагревая воздух в машине, на огородах желтело золото зрелых тыкв.
Иза сидела на заднем сиденье, забившись в угол; Домокош поглядывал на нее иногда в зеркальце заднего вида. Ему подумалось вдруг, что он слишком плохо, поверхностно знает ее лицо и вообще всю ее; собственно говоря, он не знает совсем, что собой представляет эта женщина. Сегодня она казалась много моложе своих лет — девушкой лет двадцати, с детским лицом, не затронутым временем. «Кто же она? — думал Домокош. — Кто она, Изабелла Сёч? И что произошло со старухой? «Мама умерла. Приезжай немедленно!» И повесили трубку? Как это — умерла, почему, отчего? Всего три недели, как ее всю обследовали, с ног до головы; Иза показывала ему заключение: сердце — нормальное, — стариковское, легкие — тоже нормальные, давление — как и должно быть в таком возрасте; словом, все в норме. Разволновалась на могиле мужа, внезапно почувствовала себя плохо? Или попала под машину? Немудрено — она ведь такая неловкая». В зеркале хорошо было видно освещенную часть лица Изы, ее приоткрытые губы. Он отвел взгляд — так ему было жалко ее. «Какой женой окажется Иза? — размышлял Домокош. — Пока ясно лишь одно: она чтит работу и не станет меня теребить, проситься в оперу, звать гостей, если я работаю. Но достаточно ли этого?»
На полпути они остановились пообедать.
Домокош, у которого был хороший аппетит, съел несколько порций вилланьской капусты и лишь тогда отодвинул тарелку; Иза еле справилась с супом, но жадно выпила чуть не бутылку содовой. Тиса отливала сочной, маслянистой зеленью, мелкие волны набегали на низкий берег с рыжеватыми грудами срезанного камыша. Домокош никогда не бывал в этих краях и в другое время наслаждался бы открывшимся видом; теперь же он сумел уловить лишь, что в низинном этом крае есть своя трогательная прелесть.
Они ломали голову и не могли понять, что же произошло.
Иза рассказывала про Антала, рассказывала бесстрастно, как всегда, когда речь заходила о ее бывшем муже. Объясняла, почему он неизбежно причастен ко всему, что происходит у них на улице. Захолустные, провинциальные нравы — Домокошу этого не понять. В общем, Гица, если что-то случилось с матерью, могла броситься лишь за Анталом, притом же и телефоны там — только у Антала да у Кольмана.
Сейчас Домокош впервые слышал о том, что было в течение многих лет фоном, на котором протекала жизнь Изы, формировался ее характер, и это поразило его, даже немного встревожило. Про Деккера он слышал и раньше, про Деккера он знал все — но Кольман, да еще какой-то продавец газет, какая-то мастерица, которая шьет епитрахили… «Мне неприятно встречаться с Анталом», — сказала Иза, и фраза эта его покоробила, хотя Домокош не был ревнив в обывательском смысле слова, чувство собственности — по отношению к вещам, к людям ли — всегда вызывало у него искреннее недоумение, он признавал право человека на ошибки, на вызывающие стыд воспоминания, даже на навязчивые идеи. Домокош никогда не чувствовал себя задетым, если Иза вспоминала Антала; но его вовсе не радовало, что она боится увидеть бывшего мужа. Почему ей так не хочется встретиться с ним? Если человек тебе безразличен, то встречаться с ним разве что скучно, но почему неприятно? Интересно, каков он, этот Антал, и действительно ли захолустье — причина того, что он всегда ко всему причастен? Антал лечил отца Изы, Антал сообщил ей о смерти матери, Антал купил дом родителей Изы… Надо бы как-нибудь поехать, пожить несколько месяцев в провинциальном городе, иначе трудно представить себе, как живут там люди.