Читаем Пилигрим полностью

Я подолгу смотрела на фотографии людей тридцатых. Они решительно отличались от других. Здесь становилось абсолютно очевидным, что ни на мужчинах, ни на женщинах не было ни одной новой вещи. Разве что военные гимнастерки смотрелись чистыми и свежими. На всех зимних и осенних снимках – люди в старой, перелицованной одежде, которую донашивали еще с дореволюционных пор, плохо пригнанной по фигуре, чаще всего с чужого плеча. Подобранная, найденная, перекупленная. А летом – сплошь вещи слепящего белого цвета; белые платья, белые штаны, белые кепки, белые бумазейные туфли, белые шляпки и белые косынки. Белый цвет говорил об отсутствии красок, отсутствии химической промышленности.

Мир фотоснимков отражал жесткое черно-белое содержание жизни. Он смутил путешествовавшего по СССР Андре Жида. Кому-то казалось, что это ангельская бесплотная белизна: худые, болезненные лица, отринувшие всё материальное, с истерическим напряжением пытающиеся заглянуть в будущее, которого нет и никогда не будет.

Судорожная борьба с мещанством, с бытом, с обывателем, с вещами – и у Маяковского, и у Олеши, и у Луговского. Наверное, быт наступал, подчинял. Ведь никогда Мандельштам, Ахматова, Цветаева не боролись с бытом. Им это было не нужно. Их он, видимо, не искушал. И, однако же, был в этом мучительном бегстве какой-то скрытый смысл – видимо, в ощущении глубинной опасности для духа человеческого, в приближении смерти духа, веяние которого они остро ощутили в период нэпа.

Люди донашивали не только вещи – они донашивали литературу и искусство начала века, философию и естественные науки. От прошлого оставались еще живые Андрей Белый и Михаил Булгаков, Макс Волошин и Всеволод Мейерхольд, но все живущие рядом прекрасно понимали, что они осколки, а не целое. Страх отстать от времени, оказаться на обочине. Время уходит. “Классики” и “неоклассики” погибают как растения. Волошин, Парнок, А. Белый не могут здесь жить.

Когда Сталин в начале тридцатых годов начал уничтожать кулаков, политкаторжан, НЭП, краеведов, филологов, биологов, натуралистов, старых большевиков – он как языческий бог хотел убить не только их самих, но и их время. Частично ему это удалось. Люди военного и послевоенного времени были абсолютно не похожи на людей, с которыми их разделяло всего лишь десятилетие. И даже кто выжил и перепрыгнул в следующее время, пытались забыть и стереть с себя налет тридцатых годов. От тридцатых годов оставались только тени.

В Москве можно до сих пор безошибочно узнать дома, где жили в тридцатые, – по обшарпанным дверям с облупленной масляной краской, по каменной паутине стен, по рассыпающимся оконным рамам, по заколоченным ржавым гвоздям, по отбитым ступенькам лестниц. Неровно пригнанные доски, наспех прикрывающие дыры в подъездах, какая-то кособокость и кривизна, идущие от неустроенности и нищеты. От остатков быта тридцатых годов тянет затхлостью, чего абсолютно не скажешь о мраморных лестницах и подоконниках, о тяжелых парадных дверях конца XIX – начала XX века. Их достаточно было протереть чистой тряпкой, и благородный вид дерева или мрамора возвращался мгновенно. Тридцатые годы словно хотели исчезнуть, испариться, превратиться в труху.

Но главное в них – абсолютно шекспировские страсти и сюжеты, недооценные до конца литературой. В моей книге, посвященной тридцатым годам, было несколько таких историй, но они приходили снова и снова. Смысл в том, что они могли произойти только тогда. Одна из них была про Александра Афиногенова, автора нашумевшей перед войной пьесы “Машенька”.

Талантливый молодой драматург Афиногенов был счастливым человеком: он был обласкан Горьким, с двадцати двух лет в партии, вместе с Киршоном и Авербахом руководил РАППом. Жена его была красавица американка, с ней он жил на даче в Переделкине, откуда ездил в Москву на собственной машине – их было тогда наперечет. Он был человеком очень искренним и наивным, в том числе и в творчестве.

Он написал пьесу “Страх” о том, что интеллигенция почему-то ужасно боится власти. Пьеса некоторое время шла с большим успехом; один из героев в 1931 году со сцены говорил: “Мы живем в эпоху великого страха”. Под этими словами могли подписаться и Эрдман, и Булгаков. Но на самом деле Афиногенов просто не ведал, что творил.

Затем он написал пьесу “Ложь” о том, как низовые партчиновники скрывают от начальства правду и как вся система советского производства всё больше и больше строится на лжи. Сталин сидел и лично редактировал пьесу, а потом плюнул и запретил. Горький, которому Афиногенов был как сын, пожурил его в письме, сказав, что такую пьесу надо показывать на закрытых просмотрах, среди проверенного партийного состава. В августе 1936 года началась серия собраний, посвященных троцкистско-зиновьевскому процессу, и на собрании московских литераторов Афиногенов заявил, что он лично готов расстрелять Каменева, Зиновьева и других. Но ему отказали в такой высокой чести.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проза Натальи Громовой

Именной указатель
Именной указатель

Наталья Громова – прозаик, историк литературы 1920-х – 1950-х гг. Автор документальных книг "Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы", "Распад. Судьба советского критика в 40-е – 50-е", "Ключ. Последняя Москва", "Ольга Берггольц: Смерти не было и нет" и др. В книге "Именной указатель" собраны и захватывающие архивные расследования, и личные воспоминания, и записи разговоров. Наталья Громова выясняет, кто же такая чекистка в очерке Марины Цветаевой "Дом у старого Пимена" и где находился дом Добровых, в котором до ареста жил Даниил Андреев; рассказывает о драматурге Александре Володине, о таинственном итальянском журналисте Малапарте и его знакомстве с Михаилом Булгаковым; вспоминает, как в "Советской энциклопедии" создавался уникальный словарь русских писателей XIX – начала XX века, "не разрешенных циркулярно, но и не запрещенных вполне".

Наталья Александровна Громова

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Документальное

Похожие книги