Хотя моя «жизнь» ни в коем случае не может сравниться по продолжительности с твоей, я уверена, ты сможешь представить, с какими смешанными чувствами радости и трепета я смотрела, как они приближаются ко мне. Ты прекрасно знаешь правило неписаного этикета:
Не могу точно сказать, как скоро я поняла, что они прибыли «позвать меня домой». Раньше я не сомневалась, что моя жизнь будет продлена. Мое пребывание здесь, как ты знаешь, было не слишком долгим. Похоже, мне даровали обычный срок человеческого существования — не больше. Я должна была выполнить свою работу, и, очевидно, моя миссия подошла к концу. Сидя здесь сейчас, я пожимаю плечами, теряясь в догадках. Кто может понять, что все это значит? Я, наверное, никогда не пойму — и готова с этим смириться.
Ты как-то раз сказал мне под большим секретом — и поверь, мой дорогой, я никогда не предам твое доверие, — что твои встречи с Другими всегда происходили в месте, которое ты называл Рощей. Я удостоилась чести быть приглашенной туда лишь однажды — и, право, я этого не ожидала. Но теперь могу признаться: я надеялась, что нас с тобой пригласят туда еще не раз. Хотя ты с горечью как-то обронил, что это «честь быть обесчещенным».
Я знаю, как ты страдал. И то, что ты должен страдать и дальше, более всего печалит меня сейчас, когда мне приходится покинуть тебя. Но меня призвали.
То, что их фамилия Мессажер, почти забавно. В этом так мало такта!.. Хотя во всем остальном они были учтивы и обращались со мной с величайшим почтением. Месье преподнес мне букетик фрезий, а мадам присела в реверансе. Представляешь? В тот миг я была для них королевой! У них такой вид — ты поймешь, о чем я, — как у новоиспеченных чемпионов… У гимнастов, только что увенчанных лаврами. Молодость — но такая, какой она редко бывает, без печати смертности. Сплошь благоухание, нежная кожа и удивленно распахнутые невинные глаза.
Боже мой! Жить — умереть. Что мы знаем? Ничего. Вернее только одно: жить хуже, чем умирать.
Быть отвергнутой жизнью, отринутой, освобожденной от нее. Больше никаких «должна». Мне не придется отныне вставать на заре,
Я больше ничего не смогу для тебя сделать. Ничего.
О Боже! О боги! О люди!
Быть такой беспомощной даже хуже, чем быть живой.
Наша нужда друг в друге, неизвестно по какой причине, подошла к концу. И в этом конце я вижу необходимость моей собственной кончины.
Как же это банально! И бессмысленно. Надеюсь, ты сейчас смеешься. Я, например, смеюсь.
Je suis passee, monsieur. (я прошла, месье, фр.) жизнь тоже passee.
Смейся, Пилигрим, смейся. Один из нас дошел до конца.
Я исполнила свой долг. Я любила смертного, произвела на свет смертных детей, страдала от смертности во всех ее многочисленных проявлениях. Мне повезло родиться в самом привилегированном кругу. Я видела несправедливости — и исправляла их. А иногда не могла исправить. Я была очень — целиком и полностью! — земной. И все же…
Мы все прощаем себя, верно? Прощаем себя и виним кого-то другого — не называя его по имени, но прекрасно видя краешком глаза. Когда нам нужно, всегда находится тот, на кого можно свалить вину. Но только не на себя. На себя — никогда, никогда.
Ныне, в мой предсмертный час, я жалею об этом больше всего, мой дорогой Пилигрим, если не считать того, что я теряю тебя. Мне жаль, что я так часто винила других за свои собственные ошибки. Или же за нехватку терпимости. Я считала, что мужчины не должны любить мужчин, а женщины женщин, что бедность — вина самих бедняков (как я могла так думать?!) и что «благо» — такая штука, которую правительство может определить своими декретами. Бог ты мой! Если мы творим законы, это еще не значит, что мы способны очертить границы чьих-то потребностей, радостей и верований. Как смеем мы определять, что такое «благо» для других, если самим нам его даровали свыше?