— Бываешь в Ленинграде? — спрашиваю я.
— А как же! И в Ленинграде, и в Москве.
— Ну и как там? Как твои-то? Живы-здоровы?
— Не все… Отец умер. От рака печени. Представляешь — говорят, рак печени только исключительно у алкоголиков бывает. А он — вот уж не по этому делу был! На праздник и то не всякий раз рюмочку опрокидывал. Судьба такая — в два месяца скрутило. А мама ничего, жива-здорова. Квартира у нее теперь хорошая — на Васильевском острове. Ничего, справляется пока. Да она не старая еще — шестьдесят девять лет. По нынешним временам пустяки, верно?
— А Миша?
— Миша хорошо. Он ведь — помнишь? — на математичке из своей школы женился. На первом курсе еще.
Нет, я не помню. Откуда мне помнить? Они к тому времени уже переехали от нас — получили две комнаты в соседнем доме.
— Он ведь сперва в физкультурный поступил. Ну, сразу в тот год и женился. Она хоть на шесть лет старше, но ничего, дружно живут. Две дочки у них, две девочки. А она ему после в Технологический помогла перейти. Он там и кандидатскую защитил. А старшая их в Англии теперь. Я ей, конечно, посодействовала — без меня фиг бы у нее что вышло. Помогла по студенческому обмену устроиться. Она сперва дурочка такая была — ты не представляешь, все плакала, домой к маме просилась, ну, а после будь здоров привыкла. За англичанина вышла. Да не просто англичанина — породистого. Аристократа! Так что наша Зойка теперь баронесса. Знай наших — Ананьевых!
Официант водружает перед нами пахучее дымящееся блюдо, и мы принимаемся за еду.
— А у тебя что? Замужем? Есть дети? — продолжаю я.
— А как же! Еще как замужем! Муж у меня — большой человек. Сын в десятом классе.
— Что значит — большой человек?
— Значительный человек, — поясняет она с выражением. — Ну, как тебе сказать? Вроде дипломата…
Хорошее обозначение — вроде дипломата. Без утайки. Все точки над «i»… Знай наших…
— А ты? — в свою очередь интересуется она. — Не вянешь тут от скуки со своими буржуями? Обратно не тянет?
— В Ленинград? Нет, не тянет. Иногда сон такой жуткий снится — теперь уже реже, правда. Будто приезжаю в Ленинград, хочу подружек своих разыскать, однокурсниц, кого-то из знакомых — и никого, пусто, будто ветром всех повымело, исчезли и следов не оставили. Совсем чужой город, до того переменился, невозможно узнать. Улицы другие, дома — не то чтобы новые, но совершенно не те. Приезжаю наконец в аэропорт — обратно лететь — и вижу: ничего нет — ни билета, ни денег, ни визы, ни паспорта. Чувствую, все — погибла. Ужасное такое состояние, будто в преисподнюю провалилась.
— Ну уж, ты скажешь — в преисподнюю! — обижается она. — Ленинград — красавец. Ты даже представить себе не можешь, как он расцвел за эти годы.
— Может быть… Для тебя это все иначе. Ты после войны приехала. А для меня Ленинград — вечный погост. Не просто погост — логово смерти… В нашей квартире больше половины людей не стало. И даже могилки не удостоились. И на это сил не хватало. В Неву под лед скидывали. Доставляли на саночках — и в прорубь. Лесосплав.
— Ну тебя, Нинка! — отмахивается она. — Вот уж нашла об чем вспоминать!
— О чем же и вспоминать, если не об этом? Это основа нашей жизни. Фундамент. С чего пошла земля русская…
— Не знала, что ты сделалась такая кликуша. Лучше про себя расскажи, — советует она. — Как живешь, чем занимаешься?
— А я про себя и рассказываю. Я тебе самое главное рассказываю, такое, чего, может, никогда и никому не расскажу. Другие не поймут, а ты должна понять: ты из нашей квартиры. Бывали, знаешь, такие минуты, еще в школе, стою иногда на набережной, смотрю на Неву и вижу — скелеты под водой плавают. Красиво вокруг, величественно, белая ночь, одна заря сменить другую, а в Неве скелеты, тихо так кружат, все дно вымощено костями… Знаешь, человек когда от голода умирает, он весь серый становится.
— Ну тебя к бесам! Свят, свят, свят! — крестится она, но как бы не всерьез, как бы шутейно. — Ты, Нинка, чокнутая. Я всегда замечала, что ты чокнутая.
— Возможно. Я разве отказываюсь? Действительно, нормальные люди с годами забывают, а я с годами все больше вспоминаю. Не обладаю таким ценным качеством — похоронить прошлое, отгородиться от него какой-нибудь Берлинской стеной. Полтора миллиона трупов. Много… А кто-то и не вошел в ту статистику. Опоздал. Мама моя, например, не вошла, она ведь после умерла. Сложно даже доказать, что из-за блокадного голода. Или от этого целебного напитка из пихтовых и еловых ветвей — слыхала? Людей уверяли, что это витамины, что это спасет и поддержит, а это был яд.
— Да перестань ты!
— Почему же перестань? Кто же их и вспомнит, если не я? Однажды вышла к Неве — настроение, правда, ужасное было, впору удавиться, разве что ребенок останавливал. Стою на набережной, смотрю на воду — просто так, без всяких мыслей, — а тут какой-то тип сбоку подкатывается: «Девушка, отчего вы такая грустная?». А я ни с того ни с сего, сама не знаю почему: «Вы считаете, что после Освенцима и блокады можно веселиться?» Ты бы видела его рожу! Отскочил как ошпаренный.