Бабушка позаботилась, чтобы после похорон отца выставить на стол кутью, соседки помогли ей достать лапшу и сварить. На эту кутью и на несколько бутылок водки ушли все деньги, выданные нам профкомом в виде материальной помощи. Амира Григорьевна пыталась образумить бабушку, говорила, что это абсолютно лишнее, лучше пусть она подумает о себе и о ребенке – обо мне то есть, – но бабушка видела в этой кутье исполнение своего материнского долга перед покойным сыном. “По тем не варила, – сказала она, – хоть этого помянем… А то перед людьми стыдно”. – “При чем тут стыд? – возмущалась Амира Григорьевна. – Завтра у вас на хлеб не будет! Поймите, больше никто вам ничего не даст!” Бабушка понимала, но сделала по-своему. “Небось, обойдемся, – решила она, – прежде не померли, и теперь, бог даст, справимся”.
Во все эти дни, включая день похорон, я не ходила в школу. Сами похороны прошли спокойно, заводской оркестр всю дорогу до кладбища исполнял печальное и торжественное, профорг сказал недлинную речь, партийный секретарь поклялся вечно всем коллективом хранить светлую память о фронтовике и коммунисте Сергее Архиповиче Тихвине, соседки, совсем недавно не устававшие порицать отца, теперь все до единой всплакнули, некоторые даже по деревенской привычке подвывали и причитали в голос, но я как-то не обращала ни на что внимания, я все еще была там, у кухонного окна, и пыталась каким-то напряжением воли задержать наезжавший на отца грузовик. Мне представлялось, будто хоронят кого-то другого, не имеющего ко мне отношения.
Хоронили в закрытом гробу, поскольку лицо было слишком изуродовано, но я тогда не догадывалась о причине и вообще смотрела на опускавшийся в могилу гроб как на предмет абсолютно посторонний. Потом бабушка уехала обратно в деревню, сдержанно и как-то официально со мной простившись. Из всего произносившегося в эти дни мне стало ясно, что главное в наших отношениях не то, что она моя бабушка, а я ее внучка, а то, что она деревенская, а я городская. Между нами лежала пропасть, которую не следовало даже пытаться преодолеть.
– Чего ж она девку-то нам оставила? – поинтересовалась после ее отъезда Клава, одна из соседок.
– Нам! – возмутилась другая. – Не нам, а государству. Государство позаботится.
– Все же бабушка! – заметила Клава.
– Так что, что бабушка? – вмешалась третья. – Им там в деревне самим жрать нечего. Еще девку на жмых да воду тащить?
Очень скоро выяснилось, что у меня нет никаких прав на нашу комнату. Право на прописку получали только с шестнадцати лет – с получением паспорта, а мне не исполнилось даже четырнадцати.
– Самый скверный возраст, – объяснила навестившая меня деятельница не то из райсовета, не то из собеса, – в детский дом поздно, а на завод рано. – При этом она с большим интересом оглядывала комнату и мебель и несколько раз переспросила, сколько в точности квадратных метров.
Меня должны были выселить. Дело задерживалось только из-за того, что на улицу выселить не могли, а подходящего для меня общежития не находилось. Поэтому я жила день и еще день, перестала совсем ходить в школу, перестала даже выходить в кухню, только ночью тайком прокрадывалась в уборную – мне казалось, что если я покину комнату, ее тут же кто-то займет и меня уже не впустят обратно. Даже Амире Григорьевне, тихонько стучавшейся в дверь и требовавшей, чтобы я открыла, я не доверяла и пыталась убедить ее, что со мной все в порядке, просто я теперь сплю. “Спать недостаточно, – убеждала она, – нужно еще поесть. Ты хочешь упасть в обморок?” Я хотела в обморок – чтобы совсем ни о чем не думать и не чувствовать. Я не открывала ни соседям, ни своим подружкам, ни Ирине Трофимовне, нашей классной руководительнице, начавшей постепенно волноваться о моем здоровье. Конечно, вечно так не могло продолжаться. Но я знала точно, что никакое общежитие мне не грозит, что, как только меня разлучат с нашей комнатой, с маминой кроватью и бабушкиной периной, с письменным столом и цветочными горшками на подоконнике, я тут же перестану быть. Не умру, а просто перестану быть. Это было страшно, ужасно страшно, но я успокаивала себя, что это только одна секундочка, один короткий миг, а потом уже ничего не будет.
Меня спасла Люба.