Я продолжала ходить на работу и старалась скрывать внезапную перемену в своей жизни. Не такую уж, впрочем, внезапную… Перед глазами у меня стоял доблестный пример тех женщин, у которых ночью арестовывали мужей или братьев, а они утром подкрашивали губы и как ни в чем не бывало – лишь бы никто ни о чем не догадался – отправлялись на службу. Интересно, носить сережки или кулоны было недопустимо, даже обручальное кольцо считалось признаком буржуазных пережитков, а красить губы – пожалуйста, дозволялось. Красить губы было почему-то оставлено советским женщинам.
И все-таки однажды, вычитывая какие-то длиннющие скучнейшие гранки, я вдруг сплоховала и разрыдалась прямо за рабочим столом.
Чем ужасно напугала бедную Люсеньку. Как легко она пугалась! Просто ждала – чего бы такого испугаться.
– Что-нибудь случилось? – спросила она дрожащим голоском.
Мы сидели лицом друг к другу за двумя плотно сдвинутыми столами, она смотрела на меня своими удивительными, широко распахнутыми голубыми глазами и, кажется, сама не прочь была всплакнуть за компанию. К счастью, никого из прочих сотрудников в эту минуту в комнате не было. Ни Людмилы Аркадьевны, ни Татьяны Степановны, ни старшей корректорши Фаины Васильевны, ни даже практиканта Мити.
– Нет, ничего, абсолютно ничего, – замотала я головой.
Но она не поверила.
– Просто сегодня годовщина смерти моего отца, – придумала я. Нужно же было подыскать какое-то приемлемое объяснение…
Она вздохнула и еле слышно пробормотала:
– Я знаю это состояние. Поверь, никто тебя не понимает так, как я…
Разумеется, это была неправда – она совершенно не понимала меня. Я и сама себя не понимала.
Порывшись в столе, она вытащила из-под слоя служебных бумаг письмо в помятом, изрядно пожелтевшем конверте и протянула мне.
– Прочти…
Я кое-как утерла глаза и стала читать.
“Здравствуйте, прелестная моя, милая ученица!” – было написано витиеватым, ломаным почерком без малейшего наклона – ни вправо, ни влево. Дальше сообщалось, что автор письма, как всегда, в первую очередь беспокоится о делах и просит сделать как можно больше отпечатков с той пленки, что переслал, пока “фотошарашка” не закрылась на лето. Я пропустила несколько строчек, вернее, почти весь текст до конца страницы, где речь шла о каких-то исследованиях Матье, Струве и Тураева, а также о поэме Майкова “Вакх разъяренный”. Автор письма (несомненно, обожаемый Фридлянд) сообщал, что его подлинно волнует (и главное – стояло в скобках и было подчеркнуто – это подлинно важно
) направление ее развития, а развиваться вне общества, как известно, невозможно, поэтому ей придется развиваться в его обществе. Потом было что-то про задний ход – дадим задний ход, и все преследования останутся тщетными… “Основная причина моей уклончивости в суждениях о Ваших последних стихах, – писал он в конце, – что я до сих пор не сдержал обещания дать Вам какое-то позитивное обозначение (если не полновесное выражение) своих эстетических идеалов. Негативное, то есть в смысле критики, я бы мог высказать много – не по Вашему поводу, а о традициях нашей поэзии вообще. Она все еще неисправимо ювенальна…”Я взглянула на Люсю – она держала наготове еще одно письмо, судя по конверту, достаточно свежее.
“Здравствуйте, прелестная моя, милая ученица!” – прочла я снова, однако почерк на этот раз был круглее и мельче и с явным наклоном вправо. Я подумала, что пишет уже кто-то другой, но, перевернув листки, убедилась: нет, подпись та же. Те же инициалы: Ю. Ф. Даты не было ни в первом случае, ни во втором – вечное нетленное послание любому заинтересованному лицу женского пола. Не исключено, что за годы, отделявшие первый вариант от второго, изменился не только почерк, но и сама личность автора, странно только, что совпадал текст. Опять в первую очередь было о делах, правда, каких-то других, и о том, что хотелось бы уже от греха подальше быть. “Надеюсь, – писал Фридлянд (надо думать, что он), – по моим предыдущим письмам Вы ощутили, насколько тщетны и суетны были Ваши опасения и обиды. Моя нелепая женитьба явилась следствием всего пережитого в предыдущие девять лет, в которые я вообще не наблюдал ни единого женского силуэта”. И призывал не плевать учителю в душу, особенно когда он в таком тяжелом состоянии (в расстоянии одного шага от непоправимого). Дальше слово в слово шло, что его “подлинно волнует (и это подлинно важно)
” направление развития, а поскольку развиваться нельзя вне общества, то милой прелестной ученице, по его предвидению, придется развиваться в его, Фридлянда, обществе, хотя и заочно.Я посмотрела на Люсю.
– Это она мне переслала, – пояснила Люсенька срывающимся голосом, – чтобы я знала, что мне не на что больше надеяться…
Я поняла – жестокая разлучница переслала ей письмо. Но зачем? Не слишком полагается на собственные чары, добивается семейного скандала?