Денис позвонил разочек, и даже письмо поступило: “Здравствуй, мама! Я уж пятый день как снова в Киото – 500 км от Токио. Храмов и парков тут хватит еще на десяток посещений, все красиво и трогательно чрезвычайно, народ деликатный, еще под боком самая старая столица Нара, опять храмы. Сегодня цвела сакура – и впрямь красиво. Народ по такому делу гулял и закусывал на лоне природы (как следует сказать – на лоне или на ложе?). Я тоже, но больше гулял, чем закусывал. По причине непостоянного питания состояние души возвышенное. Нет, не подумай – не жалуюсь. За три доллара можно получить хороший супчик. Кстати, в Токио познакомился с женщиной из Ленинграда (замужем за японцем). Похожа на тебя. Случайно вышло: остановился у какой-то витрины, она тоже притормозила, при этом взглянула на меня с явным интересом. Ну, я и сказал по-русски: “Вы похожи на мою маму”. Просто так – не рассчитывал, что поймет. А она вдруг всплакнула и обняла меня – прямо на улице. Пригласила домой, познакомила с мужем и сыном”.
Что ж, если отсюда все японцы кажутся на одно лицо, то оттуда все россиянки и подавно должны быть схожи. Во всяком случае, трудноразличимы.
“Биография у нее трагическая. Расскажу, когда вернусь”.
Когда же ты вернешься, блудный сын, сероглазый король?
“Когда я впервые узнал про Японию? Наверняка – лет в семь, когда мне подарили на день рождения “Сказки народов Азии”. Дальше двинусь в северном направлении – на попутках (транспорт вне моего бюджета). Думаю добраться до Хоккайдо – постепенно, а то пока там дюже холодно, несмотря на весну. Доберусь до крайнего японского севера, до западного его побережья, и взгляну заодно – как поет твой любимец Вертинский: хоть взгляну на родную страну. Сквозь слезы… А потом, в начале мая, полагаю двинуться в Таиланд – очень кушать хочется, а там, рассказывают, все сказочно дешево. Настроение у меня неважное, приступы тоски. Как Лапа? Здорова, весела? Пиши мне! Пока. Денис”.
Куда писать – в Киото, Нару, Хоккайдо, Таиланд? На западный берег крайнего японского севера?
Позвонила и Паулина.
– Нина, вы должны встретиться со мной.
Императивный, не предполагающий отказа тон.
– Что-нибудь случилось?
– Это невозможно объяснить по телефону. – Глубокое тягучее молчание.
Что ж… Беспомощность и беззащитность – тоже оружие.
И вот мы сидим на скамье в городском сквере. У наших ног – обширная лужа с плавающими по ее поверхности серо-бурыми, подгнившими за зиму листьями. Почему не в кафе, не на почте, не в банковском холле, не в машине, наконец? Нет, на пропитанной сыростью лавке, отгородившись зонтиками от моросящего дождя. Надо полагать, для конспирации. Открытые пространства, к которым относятся и скверы, внушают некоторое доверие борцам за свободу и демократию: позволяют надеяться, что под садовыми скамейками большевики еще не успели установить подслушивающие устройства.
– Нина, вы не представляете – происходит нечто ужасное, – сообщает Паулина и, не выдержав груза душевных мук и беспрестанных своих несчастий, захлебывается судорожным рыданием.
– Что именно? – спрашиваю я вяло.
На соседней скамье сизым флагом полощется рваный мусорный пакет. Зацепился за спинку и никак не может высвободиться. Какой же это безобразник умудрился бросить в ухоженном чистеньком сквере скверный мусорный пакет? В этой стопроцентно стерильной стране…
– Он посещает… советское консульство, – произносит наконец Паулина и вновь захлебывается рыданием. – Он хочет уехать! Вернуться к ним… Извините меня. Я не владею собой…
Значит, правда, значит, советское представительство не просто шантаж от бессильной злобы и обиды на капиталистических спрутов, не запертый покамест на все замки запасной выход, а уже реализуемая возможность. Забавно: останься он в Ленинграде, никого бы его персона не волновала – даже районного врача-психиатра. Устройся он на Западе каким-нибудь нормальным и пристойным образом – опять-таки не вызывал бы заурядный российский эмигрант господин Пятиведерников ни у кого особого интереса. А вот полностью раздавленный, отверженный, беспомощный и бесполезный, потерпевший фиаско на всех фронтах и к тому же эмоционально и душевно неуравновешенный – представляет уже немалую ценность для родной советской власти.
– Ну и замечательно, – говорю я. – Пускай возвращается.
– Вы шутите?
Нет, нет и нет! – лучше ей умереть, провалиться сквозь землю, сгореть в адском пламени, распасться на элементарные частицы, чем дожить до такого позора, до такого крушения всех идеалов! И что будет с теми несчастными, которые вот теперь, в эту минуту, борются за право на выезд, за возможность покинуть тюрьму народов, вырваться из советских психушек? Вот, скажут им, вот он перед вами – тот, который выехал, вырвался, покинул! Вот он приполз на брюхе и лижет ручки советской власти, лишь бы избавиться от западного рая. И неизвестно, что еще они заставят его делать и говорить – клеветать, предавать, разоблачать!
– Бросьте, Паулина, не преувеличивайте, – вздыхаю я. – Что бы он там ни сделал и что бы ни сказал, все равно никто не поверит.
– То есть как – не поверит?!