Он взял репортера под руку и повел его к разрыву в строе машин, где от берега вверх шла лестница, и через этот разрыв туда, где на дальней стороне бульвара на фоне широкого и узкого, тускло освещенного окна виднелись людские головы и плечи. Джиггсу слышно было как репортер дышит, пыхтит, хотя подъем был не особенно крутой. Когда репортер нашел его руку своей слепо тыкающейся рукой, пальцы показались Джиггсу ледяными.
– Она же совсем без денег, – сказал репортер. – Скорей бы. Скорей.
Джиггс двинулся дальше. Репортер по-прежнему видел их – головы людей, прижавших лица к стеклу (на мгновение он стал одним из них, пока не подошел, протолкавшись сквозь их скопление, к маленькому окошку в торце) и глазеющих снаружи на женщину, которая сидела на одной из табуреток у стойки между полицейским и попадавшимся репортеру в ангаре или поблизости от него механиком. Тренчкот на ней был расстегнут, и по белому платью выше талии шла длинная то ли масляная, то ли просто грязная полоса; она ела сандвич – жадно вгрызалась в него – и одновременно что-то говорила мужчинам; репортер увидел, как она уронила изо рта на тарелку крошки, вытерла рот рукой, потом взяла массивную кружку с кофе и стала пить, глотая жидкость с той же торопливой жадностью, что и еду, из-за чего по подбородку у нее побежала кофейная струйка. В конце концов Джиггс нашел его там, у маленького окошка, хотя теперь у стойки стало свободно и глазеющих лиц тоже уже не было – их обладатели вернулись на берег.
– Хозяин хотел похерить уже счет, так что я поспел вовремя, – сказал Джиггс. – Да и она обрадовалась; ты был прав, у нее при себе не было ни гроша. Да. Она, как мужчина, насчет того, чтобы не одолжаться у первого встречного. Всегда такая была. Ну, теперь с этим порядок.
Но он все еще смотрел на репортера с неким выражением, которого человек более наблюдательный, чем репортер, как раз и не разглядел бы сейчас в грубо отесанном простецком лице с опухшими, синими губой и подглазьем, не добавлявшими лицу способности вызывать в людях сочувствие и теплоту, а, наоборот, лишь огрублявшими его еще больше. Когда Джиггс вновь заговорил, его речь показалась репортеру не то чтобы бессвязной, но как-то своеобразно встревоженной, словно бы наделенной некой неизбежной и бесповоротной рассеянностью; репортеру пришло в голову сравнение с человеком, старающимся прогнать полдюжины слепых овец через проход чуть более широкий, нежели размах его разведенных в стороны рук. Джиггс между тем держал теперь одну руку в кармане, но репортер этого не заметил.
– В общем, она всю ночь тут хочет пробыть, – сказал Джиггс, – на тот случай, если они начнут… А мальчонка, он спит уже, спит, и будить его вроде как незачем, а завтра, может, мы лучше сообразим что и как… Утро вечера, как говорится, мудренее, и мало ли что ты сейчас там плохого думаешь насчет… то есть…
Он осекся. («Не только овец не удержал, даже руки уже в стороны не расставляет», – подумал репортер.) Ладонь Джиггса покинула карман, раскрылась; на задубелой неотмываемой коже тускло блеснул дверной ключ.
– Велела отдать тебе, когда тебя увижу, – сказал Джиггс. – Зайди, поешь чего-нибудь сам.
– Да, – сказал репортер, – раз уж мы сюда явились. К тому же в тепле побыть.
– Конечно, – сказал Джиггс. – Пошли.