Она вопросительно взглянула на меня, я вытащил из кармана ее письма и протянул их вместе с цветами в разорванной бумаге. Должно быть, у меня слегка дрожали руки, когда я все это вот так подал ей. Глаза у нее вдруг стали большими, она схватила письма, видно, сразу узнала их и стояла так молча, с этими листками в руках, зажав в ладонях все, что осталось от ее великой любви. Я не знал, что мне делать с собой и с этими цветами, не отправит же она меня с ними обратно…
– Что ты хочешь за это?
– Чтобы ты взяла цветы, а то я стою с ними, как дурак.
Видно, она только теперь заметила цветы и, положив письма на стол, взяла у меня из рук букет, развернула его – право, этих гвоздик я мог не стыдиться, – поставила в вазу и вышла в кухню, за водой. Я подошел к окну, оно было приоткрыто, раздвинул занавески, но ничего в темноте не увидел и не услышал, радио заглушало все звуки снаружи, должно быть, меня ждали на лестнице, боясь, что я снова смоюсь через какую-нибудь дыру. В трубе заурчала вода, и в комнату вошла Баська с вазой. В ее движениях было что-то, что наводило на мысль о похоронах, особенно то, как она несла эти красивые гвоздики, такие бессовестно свежие и красные, просто пылавшие на фоне серой комнаты. Она поставила вазу на стол и, по-прежнему избегая моего взгляда, принялась спокойно и методически рвать свои письма – сначала на большие куски, потом на более мелкие, потом совсем на мелкие клочки. Она вырывала все это из своей жизни, вырывала очень тщательно и именно сегодня, в воскресенье вечером, чтобы в понедельник утром этого в ее жизни уже не было, в понедельник много дел – занятия, собрание, дискуссия, – голова должна быть как следует прочищена. Все клочки она сложила в пепельницу, включила электрическую плитку, зажгла от нее бумажку побольше и положила в пепельницу. Костер разгорелся быстро, бумажки, охваченные огнем, выгибались, точно от нестерпимой боли, пробовали взлететь кверху. Баськино лицо было освещено огнем, мы стояли, молча вглядываясь в язычки пламени, это соединяло нас, она уже больше не таилась, не лгала, хотя я грубо ворвался в ее жизнь; Баська не пыталась травиться какими-нибудь порошками или газом, потому что была сильной, и ее не унизила обманутая любовь, это был всего лишь проигранный матч, один-ноль в пользу жизни. Она должна теперь быть более бдительной, более подозрительной и недоверчивой, она уже не позволит застигнуть себя врасплох, никогда не обнаружит своего слабого места, не даст вонзить нож прямо в сердце.
Догорели последние клочки, огонь уменьшился, потом затух, от писем осталась лишь кучка пепла, дунуть на нее – и развеется на все четыре стороны вся проблема. Конец. Точка. Не будем больше возвращаться к этому.
Она подняла голову, увидела цветы и взглянула на меня. У нее был такой вид, словно она только что обнаружила мое присутствие – что-то надо было со мной делать, ведь я торчал здесь, возле нее, и подглядывал за ее жизнью.
– Прекрасные гвоздики. Спасибо.
– Что это ты делаешь? – Я кивнул в сторону тетрадей.
– Проверяю домашние задания.
– Разве ты учишь в школе?
– Нет, мать учит. Она взяла еще и частные уроки. Я ей просто помогаю.
– Тоже даешь частные уроки?
– Дубинам.
– А я могу записаться в их число?
– Ты не дубина, – серьезно ответила она. Должно быть, это был комплимент, но какой-то очень скромный. – Адась вернулся?
– Вернулся, – неохотно ответил я и машинально взглянул в окно.
Хотя радио продолжало играть, мне вдруг показалось, что кто-то из них захохотал. Они наверняка стояли у самого дома, в нескольких метрах от нас. Я чувствовал их спиною.
Из-за зеркала, висевшего возле окна, торчала небольшая фотография, на ней был мужчина с большой светлой шевелюрой.
– Брат?
– Отец.
– Жив?
– Жив.
Больше спрашивать было нельзя. Но вся ее искусственная загадочность и так уже рассыпалась в пух и прах, за неподвижным лицом карточной дамы крылись труд и заботы, ежедневные стычки с жизнью и больно ранящие занозы; такой она нравилась мне куда больше, она оказалась настоящим человеком, проверяла вместо матери тетрадки сорванцов, пила дешевый чай, ела на ужин засохший сыр и не искала пути полегче.