– Все предусмотрено, каждая деталь постановки; я срежиссировал этот спектакль чище, чем Мейерхольд блоковский «Балаганчик». -Он засмеялся опять. – Это неплохо сказалось, не правда ли? Тоже трагический балаган42
. Его надо было срежиссировать тонко: вы правы, зрители предубеждены против пьесы, они требуют, чтобы герой был героем, а я хочу показать его, как он есть – мерзавцем! Он запнулся и подумал, мучительно щуря глаза.– Переломить зрителя – это нелегко, он слишком быстро и легкомысленно свищет, он не хочет досмотреть до конца. Я все предусмотрел, я подготовил диалог, я смонтировал пьесу, говорят вам. Я ручаюсь за успех. <…>
Он потер руки привычным «мартыновским» жестом.
– Я уже десять раз пережил то, что будет, деталь за деталью. Я вижу, понимаете, физически вижу, до мельчайших подробностей, как именно я его убью. Комнату, где это будет, я велел оклеить новыми обоями – единственную во всей даче (мы ведь на даче будем, в Озерках)43
: дача запущенная и пыльная, как кулисы театра, и среди нее павильон. Театральный павильон, вы разумеете? Я сам выбирал обои: розовые букеты по белому рубчатому полю. И приказал наклеить – завязочками букетов вверх, обязательно вверх. Вы чувствуте? В комнате, где будет убит провокатор, обязательно должны быть розы завязочками вверх… Я подобрал мебель. Гримы – даны. Я вижу его лицо, какое оно будет… в момент. Борода с пивной пеной на завитках у подбородка… Я буду поить его пивом, он всегда роняет пену себе на бороду… Под бородой новый галстук с жемчужной булавкой. Он стал носить жемчужную булавку – с тех пор как стал провокатором. И галстук будет провокаторский – с шиком – малиновый с синим, в полоску, атласный… с растрепанным хвостом… выбившимся из-под жилета… Он расстегнет шубу, когда будет пить – и хвост будет на самом виду… концы таких галстуков всегда махрятся. Я вижу все. Я твердо помню весь диалог… все мизансцены финала. Как по печатному тексту. Вы убедитесь в этом (Мстиславский 1928: 288-89).Этот беллетризованный (с вкрапленными «психологическими» деталями чуть ли не из романов Достоевского) монолог Мартына плохо вяжется с реальным, немногословным и тяжеловатым Рутенбергом, едва ли произнесшим за жизнь, если это не было связано с политико-митинговым или газетно-публицистическим жанром, хотя бы одну высокопарную речь. Если к тому же вспомнить, что живой прототип этого вдохновенного экзекутора-декадента находился на грани душевного срыва, трудно представить, чтобы в его воспаленном мозгу будущая расправа над Гапоном рисовалась в образах экзальтированной символической драмы (глава, в которой изображена сама казнь, названа у Мстиславского «Трагический балаган»).