Деканат размещался в административном корпусе, через дорогу от главного здания школы. Айзенменгер пересек улицу, увертываясь от машин, и вошел в музей через служебный вход, отперев дверь своим ключом. Маленький вестибюль, находившийся с этой стороны, освещался единственной голой лампочкой, свисавшей с потолка на длинном шнуре. Лампочка была такой слабой, что в ее меланхолическом полумраке можно было разглядеть даже нить накаливания. Несколько деревянных ступенек вело к дверям с табличкой, запрещавшей вход посторонним. По обеим сторонам двери валялись пустые коробки и окурки.
Поднявшись по ступеням, Айзенменгер толкнул дверь, думая, что она не заперта. Но дверь не поддалась. Айзенменгер был удивлен, Гудпастчер обычно приходил первым, отпирал дверь и оставлял ее лишь на собачке французского замка. Айзенменгер полез в карман пиджака за ключом.
— Стефан?
Тот, как правило, находился в своей комнате, первой справа. Однако сейчас его там не было.
Боумен тоже отсутствовал, но в этом не было ничего удивительного. Внутренние часы Тима Боумена работали не по Гринвичу, но, поскольку тот все-таки проводил большую часть времени в том же пространственно-временном измерении, что и его коллеги, было не совсем понятно, как ему удавалось совмещать два временных потока.
Айзенменгер прошел по коридору до кабинета Гудпастчера, но и там не обнаружил следов чьего бы то ни было пребывания. Куда все подевались?
Стоя в дверях, он посмотрел в окно на восточный конец южного зала музея. Отсюда была видна только верхняя часть центрального помещения, соединявшего северное крыло с южным. Позже он вспоминал, каким блеклым и холодным показался ему зимний свет, в котором смутно вырисовывалась верхняя галерея с ее академической панорамой книжных корешков.
Уже тогда он почувствовал: что-то не так. Гудпастчер должен был работать в своем кабинете, а его помощники — Стефан, по крайней мере, — выполнять его указания. Что-то случилось, это было ясно даже без телефонного звонка Стефана. Некоторые вещи — не важно, какое значение они имели, — оставались непреложны. Работа в утренние часы относилась именно к их числу.
Айзенменгер прошел налево по коридору к следующей двери, которая вела в мастерскую. Именно в этом большом помещении изготавливали или чинили муляжи, обрабатывали новые экспонаты, снабжали их бирками и выполняли прочую рутинную работу. Мастерская тоже была заперта, и это было уж совсем ни на что не похоже.
Айзенменгеру оставалось только дойти до конца коридора и спуститься по лестнице в музей. Эта лестница была покрыта ковром — он никогда не мог понять почему. Ни в каких других служебных помещениях такой расточительности не наблюдалось.
Дверь внизу была отперта. Когда Айзенменгер толкнул ее, она тихонько скрипнула, но как раз в этом не было ничего необычного — она скрипела всегда.
Музей анатомии и патологии размещался в огромном здании, построенном в форме буквы
Два длинных зала тянулись параллельно друг другу с востока на запад. Именно здесь находилось большинство экспонатов, хотя они составляли лишь незначительную часть от общего фонда музея. Основная часть коллекции содержалась в хранилищах, куда можно было попасть через дверь в середине дальней стены южного зала. Из каждого угла обоих залов поднимались вверх железные винтовые лестницы с гладкими, выкрашенными черной краской ступенями. Наверху все лестницы соединялись галереей, опоясывающей музей по периметру. Стены галереи были сплошь заставлены стеллажами, на которых размещалось почти тридцать тысяч томов. Все окна в музее, за исключением кабинета Гудпастчера, находились в куполе или на потолке.
Здание музея было величественным сооружением, которое идеально соответствовало своему назначению. Гудпастчер, изучивший историю музея и проникшийся его духом, был готов при любой возможности прочитать лекцию об академической атмосфере заведения, ощущении истории, достойных и великих людях (в основном мужского пола), работавших в этих залах или постигавших здесь азы науки, и т. д. и т. п. всякому, кто соглашался его слушать. Впрочем, большинство из тех, кого Гудпастчер считал благодарными слушателями, лишь притворялись таковыми: чаще всего, стоило только Гудпастчеру завести свою песнь, живой интерес в собеседнике усыхал подобно конечности, которой перестали пользоваться.