Читаем Пир в одиночку полностью

Эта тихая покорность обезоружила К-ова, но в то же время слова ее вселили надежду: раз есть возможность сказать, значит, какая-то да осталась связь, – он поймал себя на этой мысли и раздосадовал еще больше, теперь уже на себя, на свою непоследовательность и беспринципность, на неумение обуздать обстоятельства, которые всегда – или почти всегда – оказывались сильней его. Разве не чувствовал он, что добром это не кончится, что дочь на опасной дорожке: эти гулянья допоздна, эти нервные ожидания звонков, эти мужские голоса в трубке, то притворно-вежливые, то бесцеремонные, но в тех и в других сквозила одинаковая уверенность, что та, кого спрашивают они, подойдет, не откажет, будет кокетливо болтать, такая вдруг веселая (а только что ходила с хмурым лицом – не подступись!), такая щедрая на время, которого для родителей хронически не хватало. Неужто это то самое существо, которое двадцать лет назад появилось, нежданное, на свет? Нежданное, потому что на месяц раньше положенного срока произошло это, что вызвало переполох в доме, почти панику и породило опасливые, не произносимые вслух прогнозы.

В первые часы лета родилась она, в грозовой ливень, застигнувший молодого отца, который возвращался из больницы и еще не знал, что отец, на темной поселковой улице возле спящего барака, к бревенчатой стене которого он прижался изо всех сил мокрой спиной. Барак этот стоял с довоенных времен и был обречен на снос, как, поговаривали, и весь поселок, на который зубьями высотных зданий надвигалась столица. В Москву «Скорая» везти отказалась, там, сказала врачиха, из области не принимают, и старенький «ЗИМ» долго кружил по темным разбитым дорогам. К-ов пристроился возле носилок, но выпрямиться не мог и прямо-таки нависал над распростертой, с закрытыми глазами женщиной, какой-то вдруг пугающе чужой, непонятной, с полоской зубов, неровно белеющих при свете плафона, который зажигался, когда врачиха оборачивалась на стон.

Родильное отделение ютилось на третьем этаже кирпичного здания, освещенного снаружи яркой лампочкой под козырьком. Зато внутри ничего не горело, и по крутой каменной лестнице пробирались почти на ощупь. Раза два или три жену прихватывало, и она, скрючившись, пережидала боль, а врачиха уже барабанила наверху. Долго не отзывались, потом дверь наконец распахнулась и отчетливо потянуло жареной картошкой: у эскулапов, видимо, пришло время ужина. В этом кухонном чаду и исчезла жена, куда-то делась врачиха, и пропала машина внизу, хотя шофер, отчетливо помнил К-ов, тащил вслед за ними ударяющиеся о перила пустые носилки.

Будущий отец задрал голову. Светились белые окошки, но попробуй-ка угадай, за каким из них роженица, и он побрел прочь, странно легкий, свободный, – легкий последней какой-то легкостью, свободный последней какой-то свободой, которую не омрачала ни близкая гроза, ни предстоящее возвращение домой. Как будет добираться, чем? – ни машин на улице, ни прохожих, не у кого спросить даже, в какую двигаться сторону. Не сходное ли чувство – вот только не последнюю легкость, а первую, и первую полную свободу – испытала дочь, выйдя из родительского дома с олимпийской сумкой на плече и раскачивающимся в руке стеклянным чайником.

Тот, к кому шла она, ждал ее (воровски!) за углом или, может быть, у станции метро, – этого К-ов так и не узнает. Он вообще мало что ведал о внезапном своем зяте, тридцатилетием детине, которого застал однажды у себя дома сидящим на корточках перед магнитофоном. Хозяин поздоровался, и гость стал медленно вырастать, раздаваться, заполнять собой всю комнату – волосатый, с низким, как у питекантропа, лбом и маленькими глазками, а дочь уже щебетала: «Это Сережа, папа!» – и тревожно вглядывалась в отца, выхватывая первое – самое первое! – впечатление, которое он и сам-то не успел осознать, а она уже поняла все и запротестовала, отодвинула его, не нужного больше, опасного, отгородилась, прильнула к своему (хотя и не сдвинулась с места), закрыла его, бугая, тоненьким своим телом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже