Не они ли, эти праздничные подсолнухи, и ожили в памяти при виде одуванчиков, потянув за собой все остальное? Ну хорошо, не черной была собака – белой, именно она и возилась за дверью, а когда дверь, наконец, открыли, с ликованием бросилась к новому человеку, – не черной, а белой, но все-таки была собака, была, и девочка была тоже, дочь Юнна, тощая, плоскогрудая, в очках с сильными линзами, вечный подросток, да и сама Лилия Анатольевна походила своим сложением на подростка, так что внешний ассоциативный ряд проступал отчетливо. Но здесь, на лугу с желтыми одуванчиками, было, чувствовал он, не внешнее, не просто внешнее и уж тем более не просто воспоминание. Меланхолик по натуре, он любил предаваться воспоминаниям, он погружался в них с удовольствием и надолго, сейчас, однако, что-то в нем протестовало, ему не хотелось думать о Лилии Анатольевне, не хотелось сопоставлять и сравнивать.
Кого сравнивать? Кого и с кем? Ее с собою? Но что общего между тяжелым, неповоротливым, мнительным провинциалом, который пуще всего боялся показаться смешным, и легкой, с легкой усмешечкой (о, этот короткий звук!) столичной жительницей, так бесстрашно лелеющей свою индивидуальность! Даже говорила по-своему, немного растягивая слова, точно смаковала их – как смаковала каждый час, каждую минуту своего бытия.
А смаковать-то особенно было нечего… Набегавшись по Москве, восемнадцатилетний паломник спал на своей раскладушке как убитый, но иногда все же приоткрывал глаза и всякий раз видел склонившуюся над вязаньем голубую аккуратную головку. Кажется, так и сидела ночи напролет – от заказов на кофточки собственного ее фасона не было отбою, – а утром, сделав зарядку по системе йогов (пес внимательно наблюдал за стоящей на голове хозяйкой) и выпив душистого кофе, отправлялась в свой то ли геологический, то ли нефтяной институт, где отсиживала на кафедре положенные часы.
Не просто отсиживала, нет, не просто заполняла какие-то ведомости и вела какие-то журналы, но была, судя по рассказам ее, центром, душой, средоточием кафедральной жизни. И студенты, и профессора не могли якобы и дня прожить без ее советов, чему К-ов, в общем-то, склонен был верить: он и сам, заделавшись москвичом, частенько наведывался к ней со своими проблемами. Хотя, может быть, проблемы были только поводом удрать из постылого общежития и провести часок-другой в домашней обстановке. Ах, какой картошкой угощали его здесь – золотистой, ломкой, с соленой корочкой!
Лилия Анатольевна внимательно слушала гостя. У нее-то самой проблем не было – во всяком случае, никогда не говорила о них. Ни на что не жаловалась и ни о чем не жалела. Легко и молодо шагала по жизни – как девочка.
Дочь звала ее по имени: Лилей. В разговорах она обычно не участвовала, молча рисовала себе что-нибудь, а на бледном большелобом лице блуждала вокруг пунцовых губ улыбка.
Кто был ее отец? Художник – вот все, что знал К-ов, хороший художник и хороший человек, так аттестовала его бывшая жена. «Но мы, к сожалению, не смогли ужиться. – Прикусила уголок губы острыми зубками и прибавила, опустив глаза: – Хорошие люди часто не уживаются, так ведь?»
Больше не говорили на эту тему. Вообще не любила вспоминать: вся здесь была, в сегодняшнем дне – прошлое интересовало ее мало. О Средней Азии завел как-то речь беллетрист, о городке, где началась его жизнь и где русская девушка разъезжала на ослике в лимонного цвета брюках, но хозяйка лишь издала свой негромкий звук. «Лимонного?.. Надо же, а я не помню». – И больше ни слова.
Иногда его приглашали в воскресенье на обед, после которого мать усаживалась за свое вязанье, а дочь с гостем отправлялись выгуливать собаку. Однажды Юнна захватила этюдник. Разложив его, присела на скамейку, он же с газетой устроился напротив. Пес обнюхивал местность – белый хвост мелькал там и сям меж кряжистых стволов. Сквозь густые кроны пробивались кое-где лучи солнца, пели птицы, и шумела листва – как и теперь, было лето, но одуванчики не попадались на глаза – нет, не попадались! – зато хорошо видел в обрамлении черных распущенных волос незнакомое лицо. Красивое… Очень красивое! – он, слепец, и не замечал прежде. И вот лицо это вдруг поворачивается к нему – завороженный, он не успевает отдернуть взгляда, – и они мгновенье или два смотрят в глаза друг другу.
К-ов заволновался. Он точно помнит, как заволновался тогда, а может быть, даже почувствовал нечто вроде страха – не с тех ли пор и стал бывать в комнате с подсолнухами все реже и реже? И по два, и по три месяца не казал носу, но – удивительное дело! – его не упрекали тут, не допытывались, куда это он пропал, а лишь поглядывали с усмешливой пытливостью и все понимали.
Все понимали, все… На ноги, понимали, встает человек, врастает в столичную круговерть, обживается… Обкатывается – вот-вот, обкатывается! – как обкатывается камушек в прибойной волне, делаясь не отличимым от сотен и тысяч ему подобных.