Легкокрылым и нетребовательным подругам младшего Шурочкиного обидчика нравилось, что тот – сладкоежка, отца же раздражало это, как раздражал всякий непорядок, всякое отклонение от нормы и узаконенной последовательности. С десерта начинал, стервец, и, слопав свое, десертом тем не менее заканчивал: старший брат неизменно делился своей порцией. С первых дней появления в доме нового существа, произведшего переполох, заставившего всех нацепить на рот марлевые повязки, самозабвенно взял это крошечное существо под свою опеку. И уже не выпускал. Хотя давно не крошечным было существо, давно обогнало старшего брата если не в физическом развитии, то уж в умственном наверняка (и многократно!) и столь же многократно преуспело в жизни. А тот, кто навсегда остался ребенком, продолжал одаривать его конфетками.
Отец не вмешивался. Не бросал, как прежде, ворчливые реплики; впрочем, он и прежде бросал их не строго в цель, хотя всегда считался отменным словесным стрелком, – не тому, кто нарушал порядок, не только, во всяком случае, ему, но и той, кто нарушителю молчаливо потрафляла.
Шурочка не оправдывалась. Будто не понимала, что замечание рикошетом отскакивает и в нее тоже; или, напротив, считала, что как раз ей – ей одной – говорится все это. Заведомо признавала себя виноватой, и он, Адвокат, не только не мог снять с нее эту воображаемую – конечно, воображаемую! – вину, а, пусть и помимо своей воли, но усугублял ее. По сути дела его провоцировали обижать Шурочку, делали его своим оружием – оружием обиды, – этого он тоже никогда не простит им, особенно младшему.
Кажется, тот чувствует свой грех и пытается откупиться. И перед Шурочкой откупиться – но тут уж поздно! – и перед ним, пока еще живым, пока еще доступным. (Адвокат покосился на телефон. Еще полчаса, и доступность эта исчезнет, уж до завтрашнего-то дня точно.) Апельсинчики привозит, конфетки, в ярких все, чужеземных упаковках – Мальчик, который в этот момент опасливо приближался к бане, лишь однажды видел такую у Адвоката в гостях. Привозит, вываливает на стол, а отец сварливо объявляет, что не жалует чужеземных… И вообще ограничивает себя в сладком…
Это правда. Это стало правдой в тот самый миг, когда известил об этом младшего Шурочкиного обидчика, а заодно и себя, до сих пор не знавшего за собой подобной умеренности. Теперь узнал, да и не собирается быть на старости лет обманщиком. Вот и сейчас, медленно наполнив чаем мигом запотевший, тонкого стекла стакан в Шурочкином, с монограммой, подстаканнике, ни единой не взял конфетки – сахаром обошелся. Щипчиками расколол над розеткой на мелкие острые кусочки, положил один, самый маленький, в рот. Но сахар был не тот, что прежде, в обведенные золотой рамочкой времена, тот держался на языке долго и долго сохранял приятную колючесть, а этот опал, обмяк сразу. И так все нынешнее, брюзгливо обобщил Адвокат… Но это именно брюзгливость – не обвинение; он вообще никого ни в чем не обвиняет, он – Адвокат, а не прокурор, и даже Шурочкиным обидчикам не швырнул в лицо ни одного дурного слова. Просто держит их на расстоянии, неизменно вежливый, неизменно корректный, неизменно осведомляющийся, все ли у них в порядке. Никаких замечаний, никаких наставлений, никаких упреков или хотя бы намеков; намеков на то, что свели мать в могилу. Такие вещи объяснить нельзя, человек понимает их сам, а они не способны. (Со старшим – все ясно, со старшего взятки гладки, но не понимает и младший.) К тому же всякое сказанное в сердцах слово – это уже форма близости, это уже шаг навстречу, а он ни сам не желает приближаться к кому бы то ни было, ни чтоб к нему приближались. (Тем не менее расстояние между ним и Мальчиком сократилось еще на несколько десятков метров.)
Конечно, угроза исходила не только от сыновей, но и от людей посторонних. Или почти посторонних… Особенно опасны в этом отношении те, кто считает себя обязанным Адвокату – например, ученики его. Их у него немного, но все-таки есть, есть, и чему-то он действительно научил их. Они признают это. Раньше, во всяком случае, признавали, звонили регулярно, совета испрашивали, но совет, конечно, был предлогом. Просто хотелось напомнить о себе. Напомнить, что они по-прежнему считают его своим наставником, опекуном своим и, следовательно, он должен о них заботиться. (Тогда слово его значило многое.) Теперь звонки прекратились, а уж поздние – тем более, но кто знает, что может прийти человеку в голову! А может, и приходит, может, когда-либо ближе к полуночи (у них ведь, нынешних, вся жизнь начинается ночью) и набирают с улыбочкой номер учителя, но учитель, специалист по риску, заблаговременно выключает телефон. (Адвокат посмотрел на часы; двадцать пять минут в их распоряжении.)
На донышке еще плескался чай, но он подлил немного кипятку и добавил немного заварки. Совсем чуть-чуть, хотя бессонница его такова, что пей чай, не пей – все равно не пощадит, тем более в полнолуние.