У Три-a, к несчастью, такого хранителя не было. Как (добавлю, уподобляясь Пропонаду) и у Сократа – не зря оба с улыбочкой покинули добровольно мир. А напрасно! Не обязательно
Выйдя следом, захлопнула дверь и тотчас спохватилась: ключ! К звонку потянулась сухонькая, как у Иностранной Кафедры, рука, но помедлила и опустилась. Ничего. Столбов откроет, а сейчас она желает проводить дорогого гостя. Засиделась, душно, да еще хрыч в синих очках. Он что, из Колыбели?
– Нет, – удивился Посланник и вспомнил желтолицего в оранжевом «Жигуле». – Я думал, он из статистического управления.
– Ничего подобного, я спрашивала. И Астахова зовет почему-то Чесноковым. Сумасшедший какой-то день.
– Но не для Анатолия Александровича, – молвил профессор. И с горечью молвил (с готовностью горечи), и с улыбкой (с готовностью улыбки.) На это мастак он: самые простые, самые нейтральные слова играют в его устах, поворачиваясь то одной гранью, то другой. Бриллианты, а не слова! У других – стекляшки, а у него – бриллианты. – Пропонад оправдывался нынче: хотел, мол, добра Астахову.
– Его избрали?
– Увы! И твой покорный слуга голосовал, естественно, за.
Опять что ни слово, то бриллиант. Одна сторона – чистейшая правда (Посланник всегда говорит правду), другая излучает, поддразнивая, иронический свет.
– Ну почему, почему так! – сказала Стрекозка с отчаяньем, и веяло от нее не ароматом французских духов, а вином и корицей.
– Полагаю, юбиляр наш, царство ему небесное, не стал бы расстраиваться. Ну, одним профессором больше.
– Это ужасно!
– Что одним профессором…
– Ужасно, что не стал бы расстраиваться. Его вообще ничего не задевало. Думаешь, он не знал про меня? Все знал. Все! И про Столбова, и про Дизайнера твоего.
Посланник, пропуская вперед даму, придержал дверь.
– Ну, Дизайнер, положим, не мой.
– Ты ведь так прозвал его. Хотя какой он дизайнер, видимость одна.
– Это, дорогая моя, и есть его профессия: создавать видимость.
Солнце, тоже дизайнер, весь день вдохновенно маскировавший осень под лето, сползло с задымленных небес, и враз посерели дама, зажелтели бельма слепых окон. Мой шалун подумал о столике на четверых, который уже ждет, сервированный.
– Все мы, – произнес, – грешны.
– Не все!
– Ну, разве что Астахов…
Возле машины остановились, и тут Стрекозка, с отчаяньем глядя перед собой, сделала признание:
– Я, если хочешь знать, сама бабу б ему привела.
– В чем же дело? – доставая ключи, спросил насмешливый тюремщик.
– А я и привела.
Ключи звякнули. Звякнули и затихли…
– Себя привела. Себя… Приехала в Сундучок и сказала: все, Астахов! Остаюсь здесь.
– Гениально! – восхитился ценитель женской предприимчивости, а я с ужасом представил, что будет, если такая явится когда-нибудь в Грушевый Цвет.
– Он сказал то же самое. Не гениально, но то же самое… И стал одеваться. Ты куда, говорю. Куда-нибудь, отвечает. И улыбается. Ты ведь помнишь, как улыбался он?
– Еще бы! Как в рентгене.
В накрашенных глазах всплыло недоумение, однако предпочла не углубляться в метафоры.
– Я и теперь не жалею, что пришла тогда.
– По-моему, – сказал галантный профессор, – он тоже не жалел. – И напомнил, как даже летом, даже в жару протапливал печь, дабы любимая женщина, подъезжая, видела из электрички дымок над жестяной трубой. Вот только последний раз дыма не было: сырые дрова не разгорались никак.
– Потом разгорелись.
Ключ, уже сунутый в дверцу, замер.
– Когда – потом?
– Потом. Когда ты уехал. Мы разминулись… Он рассказал, как ты его на кафедру к себе заманивал. Общежитие предлагал.
Так вот кого ждал сидящий у нежаркой печечки в пальто и перчатках с отрезанными пальцами знаток античного скептицизма! Стрекозка, выслушав, отрицательно покачала головой.
– Он не меня ждал.
– Не тебя? – Рука опустилась, так и не повернув ключа. – Кого же тогда? Насколько мне известно, ты была, пардон, его единственной женщиной.
– Он не женщину ждал. Не знаю – кого, только не женщину.