Узбек посмотрел на него с недоверием. Тогда К-ов достал паспорт, раскрыл где полагается и молча протянул
Сокрушенно развел пилигрим руками. Маленький, дескать, был, не помнит… В тот же день послал телеграмму бабушке, и бабушка ответила: в районе мясокомбината. Не без труда разузнал, где это, поехал (грязный, с выбитыми стеклами автобус тащился что-то около часу), и здесь выяснилось, что мясокомбинат-то – новый, лет пять как пустили, а тот, прежний, дымил и вонял едва ли не в центре. К-ов туда отправился. Долго бродил по длинной широкой улице, застроенной одноэтажными, совсем как в средней полосе, домами, часто останавливался, переходил с одной стороны на другую – то прыгая, то просто перешагивая через канаву, что тянулась вдоль дороги. Это и был арык, но ничего, увы, не журчало в его пересохшем русле. Гнила прошлогодняя листва, обрывки газет желтели, посверкивали консервные банки со вспоротыми крышками. За саманным забором кричал осел. Завершив дневные труды, стояли у распахнутых калиток пожилые русские тетеньки, и сочинитель книг, у которого в этом городе чудесно развязался язык, легко заговаривал то с одной, то с другой. Жили ли они здесь, спрашивал, во время войны, и если жили, то не помнят ли случайно таких-то? Эвакуированная семья с восемнадцатилетней дочерью, у которой родился мальчик. «Да ведь здесь, – словоохотливо отвечали ему, – знаете сколько было эвакуированных!» Но уточняли все же, где именно жили (если б знал он!), фамилию переспрашивали. Щурили глаза, как бы вглядываясь сквозь дымку в то далекое время.
Ах, как хотелось К-ову, чтобы они вспомнили! Не его теперешнего, нет, а того, маленького… Как хотелось пробиться взором за тот красноводский предел, за пустынную ту дорогу, по которой тащилась в солнечный апрельский день подвода с некрашеным гробом!
Вообще-то кое-что о том времени он знал. Бабушка рассказывала… Рассказывала, как однажды вернулся с дедом из бани, молча к ведру с водой протопал, зачерпнул кружку и выпил не отрываясь. Крякнул, как мужичок, снова зачерпнул и снова выпил – до дна! Она часто вспоминала эту идиллическую картинку, часто и с удовольствием, но вот что вспоминала только ее и еще ну два, ну три, ну четыре эпизода, смутно настораживало стремительно взрослеющего внука. Сама бедность воспоминаний, их назойливая повторяемость свидетельствовали, по-видимому, о нежелании переводить взгляд на другое. Бабушка явно умалчивала о чем-то; К-ов рано почувствовал это, но любопытство, как ни странно, не подтачивало его, он не стремился
Центром этого мирка был дед. Добрый, умный, великодушный дед, ласковый и отважный. В двух толстенных альбомах хранилось множество его фотографий, которые будущий романист рассматривал с гордостью и восторгом. Вот молодой военный в глухо застегнутой шинели и высокой, с поблескивающим козырьком фуражке, на которой светится красноармейская звезда. Вот он же – во френче, также глухо застегнутом, перетянутом портупеей. А вот – на госпитальной койке, безволосая грудь обнажена и левая рука в гипсе. Восемнадцатый то был год, двадцатый или, скажем, двадцать второй – К-ов не знал, для него эти различия в датах не имели значения, но он знал, что именно тогда дед потерял здоровье. Туберкулезом обзавелся, который его в конце концов и свел в могилу. А еще знал К-ов, что дед был прекрасным семьянином. Любил жену, детей любил, а уж во внуке и вовсе души не чаял. О нем якобы были его последние слова. Береги, наказывал бабушке, внука…
В числе двух или трех неустанно прокручиваемых эпизодов был и такой. С работы приходит дед, громко спрашивает в дверях: а где мой внука (не внук – внука), и тот с щенячьим визгом выкатывается навстречу. В руках у деда то желтая, невероятной величины груша, то отборный урюк, а то и кусочек сахара, подлинный деликатес по тем временам. Хабалкин сын, разумеется, ничего этого не помнил, но, лежа в темноте у нагретой стены, за которой стучала конфорками бабушка, улыбался и сглатывал слюну…
То же, наверное, происходило с Лушиным. К-ов не сомневался, что именно в прошлое был устремлен взор осиротевшего мальчика, в чудесное прошлое, где жила, и разговаривала, и смеялась мама. Одна лишь мама, без отца – отец выскользнул из прошлого в настоящее и в этом настоящем сгинул, перестал существовать для сына, как только привел в дом пучеглазую рыжую толстуху с бородавкой на шее. По сути дела, не матери, а отца лишился Володя Лушин – мать осталась. Отца… У К-ва же его и не было никогда, не было даже в семейных альбомах, а если он, глупенький, пытался что-либо выведать у бабушки, та сердилась. «Отец! Только и умел, что на голове стоять!»