Читаем Пир в одиночку полностью

Теперь Люба – так звали Стасикину жену – была уже бабушкой, Стасик же, которого К-ов без приглашения навестил в его времянке, хлопотал и суетился вокруг малыша не хуже настоящего деда. И салфеточку подоткнет, и чай попробует – не горячий ли, и в туалет сводит. А сам все подмигивал племяннику: как, мол?

Опустившись перед ребенком на корточки, бил себя кулачком в грудь. «Ну-ка, – хрипел, – кто это?» – и мальчонка бесстрашно выговаривал: «Дедушка».

Глаза старика лукаво сверкали. Вот так же, наверное, поблескивали глаза десятилетнего мальчугана, когда в голову ему ударил – впервые в жизни! – сладкий хмель. Нет, то не шампанское подействовало, хотя, конечно, и шампанское тоже, то были радость и счастье приобщения. Его приняли, его признали, с ним держат себя как с равным… «Ну что, племяш?» – спрашивал рецидивист с тридцатилетним стажем и снисходительно по плечу похлопывал – точь-в-точь, как тогда. А племяш-то сам не сегодня-завтра станет дедом, то есть давно обогнал словно бы застрявшего в тех годах горемычного своего дядю.

Тот не унывал, однако. Шуточками сыпал и прохаживался все, прохаживался по К-ову, в особенности – по его писательству. «Ты вон о дядьке своем напиши! О Хрипатом! Меня там Хрипатым зовут… Что, слабо?»

К-ов посмеивался, но дядя, и прежде удивлявший внезапной, как удар из-за угла, проницательностью, попал в точку. Едва ли не всех своих родственников запечатлел на бумаге предприимчивый беллетрист – всех, кроме Стасика. Почему? Ведь вот он, казалось бы, весь на виду – бери да описывай, ан нет! Уходит… Сочинитель долго не мог понять, в чем тут дело, пока не осенило: а Стасика-то нет вовсе! Он и хорохорится, и в грудку себя бьет, и выманивает из уст младенца золотое словечко дедушка, но какой, в самом деле, дедушка Стасик! Какой он муж, если через стенку другой сидит, накачивается пивом с воблой!..

Сколько помнил своего дядю К-ов, всегда он изображал кого-то. «Лидия Павловна говорит, – польщенно передавала сыну бабушка, – ты на инженера похож», – и Стасик, в сером дорогом костюме, в шляпе и с «Казбеком» в зубах, ощерялся, довольный.

К-ов не осуждал его. Не смел… Ибо и он тоже примерял на себя чужую одежку – разве нет? Разве не имитировал – в тех же книгах своих – легкий виватовский голос? Но время шло, он взрослел, он старел, и его, как и бабушку когда-то, стали беспокоить вдруг закрытые двери. О себе захотелось рассказать – о себе самом! – и своим непременно голосом. Вот тут-то и обнаружил всполошившийся романист, что своего голоса у него нету. И так начинал, и этак, но все на чужую речь сбивалось увертливое перо. Все краешком полотна довольствовалась фигура повествователя. А когда стронулась-таки с места, чтобы ближе к центру переместиться, то и ежилась, и спотыкалась что ни шаг, и все по сторонам озиралась: не пропустить ли кого вперед себя?..


Однажды Лушин сказал отцу, что с сентября – а до сентября оставалось месяца полтора – он хотел бы ходить в другую школу. «В какую другую?» – рассеянно переспросил бывший вдовец, так расторопно обзаведшийся новой супругой. Перед ним стояло блюдо с крупной, вымытой, влажно поблескивающей вишней, из которой он выковыривал шпилькой для волос косточки.

Шпильку, разумеется, дала жена. Она же усадила его за эту скучную работу; именно его, не пасынка – романист подробностью этой дорожил. Ему казалось, она хорошо передает атмосферу лушинского полуподвальчика после воцарения там новой хозяйки.

Нет, то не была традиционная злая мачеха, тайком от мужа измывающаяся над сиротой. Она не шпыняла мальчонку, не отнимала деньги, которые он выручал за свои авоськи, не загружала домашними делами, даже столь необременительными, как вытаскивание косточек из вишен. Но в то же время она не была матерью. Ибо родная мать вручила б шпильку и сыну тоже; сыну даже скорее, чем мужу. А впрочем… Впрочем, знал по собственному опыту К-ов, не всякая родная. Его, например, насколько помнил он, ни разу не повысила на него голос – это при ее-то вспыльчивости! Ни разу не потребовала: сделай то-то и то-то. И даже когда он посреди разгромленного дома бросил в лицо ей, дрожа от ненависти: «Хабалка! Хабалка!» – а потом, вслед за бабушкой, еще одно слово, не очень понятное ему, страшное, чужое (это ведь там где-то такие женщины, не у нас; из-за него-то мать и начала колотить посуду), – даже после этого она ничего не сделала ему. Только щека дернулась, будто кто-то пальнул в нее из натянутой между пальцами невидимой резинки…

Итак, двенадцатилетний Володя Лушин, улучив момент, когда родитель, с одной стороны, был при деле, так что на личное его время сын ни в коем случае не посягал, а с другой – мог и слушать и говорить, сообщил как бы невзначай о своем желании перейти в другую школу. Отец не понял. «В какую другую?» – и с хлюпаньем втянул губами бегущий по волосатой руке вишневый сок. «В женскую», – проговорил сын, но даже этот странный, этот невразумительный ответ не заставил папу отложить шпильку. «Почему в женскую?» – сказал он, беря багровыми пальцами треснувшую от спелости ягоду.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже