Читаем Пир в одиночку полностью

Отпричитав, по-хозяйски захлопотала у гроба. Что-то поправила, что-то убрала, вложила иконку в руки. Бабушка, хоть и носила последние годы крестик, верующей не была, но никто не запротестовал. А Люба уже доставала свечечки, тонкие, слегка погнутые, очень много. К-ов внимательно следил за ней. Именно этого, чувствовал он, и не хватало сейчас. Не хватало причитаний, пусть даже и неискренних. Свечечек не хватало. Не хватало уверенного Любиного знания, что и как полагается делать, когда умирает человек в доме, и ее панического страха нарушить, упаси бог, вековые установления. Как разволновалась она, когда выяснилось, что никто не собирается сидеть ночью у гроба! «Да вы что! – изумленно переводила взгляд с одной дочери на другую. – Как же ее, одну-то? Нельзя!» – «Я буду сидеть», – поспешно, чтобы Люба вдруг не раздумала, произнес К-ов.

Ни мать его (хабалка), ни тетушка (благополучная дочь) на ночь не остались. Они и правда чувствовали себя плохо, они и правда боялись, что не выдержат после бессонных суток завтрашних похорон – словом, К-ов не осуждал их, старался не осуждать, тем более в такую минуту, но все же не с ними, не с матерью и теткой, ощущал он в эти последние бабушкины часы на земле кровную связь, а с посторонней, по сути дела, женщиной.

Прямо с работы приехала она, не отдохнув и не поев, лишь наскоро посовав в сумку – для поминального стола! – какие были продукты, мясо в основном; в чем-чем, а в мясе нужды не знала. Она не скрывала, что ворует, так прямо и говорила, рассказывая о себе в ту ночь у бабушкиного гроба: «Двести в месяц выходит, двести пятьдесят, да еще украду, считай».

То была удивительная ночь, вовсе не тяжелая (он готовил себя к тяжелой ночи, тяжелой физически и морально). Они все время говорили о чем-то – о детях, о Стасике, которому она как раз накануне отправила посылку с салом, вафлями и изюмом (Стасик, как ребенок, любил сладкое), они смеялись даже, но, спохватившись, обрывали смех, виновато и скорбно на гроб глядели. Гроб был светлым, как и хотела бабушка, как наказывала, и в изголовье празднично горели, потрескивая, свечечки. К-ов аккуратно менял их.

Среди ночи он вышел из дома (туалет во дворе был), а когда вернулся, Люба, поеживаясь, караулила его у распахнутой двери. «Боюся, – призналась смущенно. – Не могу одна с упокойником». Это «с упокойником» резануло слух, но он не обиделся, нет, он обнял ее, озябшую, обнял как самого близкого сейчас, самого дорогого человека.

Под утро ее сморило-таки, приткнулась в кухоньке и захрапела. Один на один остался с бабушкой – для него-то она по-прежнему была бабушкой, а не «упокойником». Вглядываясь в лицо ее, вглядываясь совсем иначе, чем при Любе (при Любе стеснялся), заметил, что оно исподволь молодеет. Это морщинки распрямлялись, высвобождая из-под старушечьей маски прежний, то ли забытый уже, из детских лет, то ли вовсе не ведомый ему образ.

Тем не менее он узнавал ее. Такой вот была бабушка на старых фотографиях (К-ов с детства обожал рассматривать фотографии) – и такой, и еще моложе, совсем юной, тоненькой, с прямыми волосами. (На его памяти она всегда завивалась.) Тогда еще объектив не умел схватить движение, приходилось замирать – «Внимание! Снимаю!», – поэтому кокетливая игривость, с какой молодая женщина, будущая бабушка его, позировала перед камерой, выглядела не очень естественной. Тем отчетливей проступало желание понравиться… Кажется, ей это удавалось. Вот и Валентина Потаповна, припоминал он, намекала, что вовсе не без повода закатывал дед сцены ревности. Но давно уже не было деда, не было Валентины Потаповны, а теперь вот и бабушка умерла – никто ни о чем, стало быть, не расскажет К-ову, угроза миновала, и он со светлым, грустным и в то же время каким-то приподнятым чувством – это в такую-то минуту! у гроба! – думал о безопасно-далекой, а потому чистой и прекрасной бабушкиной любви.


Трудность задачи, которую поставил перед собой К-ов, принимаясь за роман о Лушине, состояла, помимо всего прочего, еще и в том, что это, в сущности, был роман без любви. Во всяком случае, без напряженной любовной интриги. Ибо история с Людочкой Поповой, при всем ее драматизме, имела все-таки оттенок фарса.

Как пронюхал Сергей Сергеевич о домашних музицированиях скрытного, держащегося особняком подростка, до сих пор оставалось для беллетриста тайной. Но как-то пронюхал. Ткнув в него рыжим пальцем (а также еще в двоих), произнес: «Ты, ты и ты! Сегодня в пять, в клубе. Не опаздывать!» Поскрипывая туфлями, дошел до стола, где лежал наискосок закрытый классный журнал, в который он не заглядывал по два, по три занятия кряду, повернулся, и взгляд его, обежав аудиторию, остановился на растерянно поднятой баклажановидной голове. «Ты хочешь сказать что-то?»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже