Босоногий снайпер триумфально вскинул вверх руки. Вот так же впоследствии, уже в Москве, вскидывал их на стадионе, послав через сетку неотразимый мяч, – это-то К-ов видел собственными глазами. «Что волейбол? – беспечно осведомился он. – Играешь?»
Петр Лукьянович смотрел на него, скосив красные, с прожилками глаза. Не верил… Опять не верил! К-ов заволновался. «Четыре мяча подряд забил, помнишь? Потом еще пиво ходили пить. С рыбкой вяленой, из дома тебе прислали… Неужели не помнишь?»
Серые губы Петра Лукьяновича растянулись, обнажив металлические коронки. «Помню, – усмехнулся он. – Я все помню», – и продолжал всматриваться в приятеля студенческих лет, а тот, горячась, твердил зачем-то, что Петр сам провел их на трибуну. И его, и Магаряна, и Тинишина… «Скажи, Борис! – в отчаянье обратился за поддержкой к хозяину. – Еще рыбку ели».
Тинишин насупился, не понимая, чего хотят от него, на кильку глянул, и К-ов, засмеявшись (неестественно засмеявшись, нехорошо), сказал, что не об этой рыбке идет речь, о другой, в магазине не продается такая. И тотчас спохватился, что выдал себя. Теперь Петр наверняка осведомится, откуда, мол, известно ему, что не продается. Ловил он ее, что ли, в подберезовских прудах?
Но Петр ни о чем не спросил. Облизал губы, рюмки наполнил. «За арбитраж, а?»
К-ов покорно опорожнил свою, но хмель не брал; он устал, сник и, сославшись на срочную работу, поднялся.
Его не задерживали. Тинишин до лифта проводил, а Дудко некоторое время сидел, забывшись, потом взял гитару, долго настраивал и наконец ударил по струнам. Одна оборвалась. Беллетрист в это время далеко был – то ли в метро входил, то ли спускался на эскалаторе вниз, то ли уже в поезде ехал, – но долгий, тонкий звон той лопнувшей струны слышится ему до сих пор.
Леша по имени Константин
Он всегда кем-то восхищался – то предприимчивым Шнуркачом, то музыкальным Петей Дудко, то сокурсником К-ова Ястребцовым, который, впрочем, не был завсегдатаем арбитража, – всегда кого-то превозносил и, кажется, никогда никому не завидовал. Тщеславия не было в нем. Свой единственный успех – сценический успех – не смаковал, как другие, и уж тем паче не бахвалился. Хотя и не скрывал радости.
То была премьера в театре. Столичном! (Слово «московский» крупно выделялось на афише.) Но собственного здания театр не имел, по клубам скитался во главе с жирным, самоуверенным, неряшливо одетым режиссером, вокруг которого сплотилась кучка неудачливых лицедеев.
Название пьесы К-ов запамятовал. Что-то такое про север, про золотые, кажется, прииски, где Леша долгое время работал до ГИТИСа, которого так и не закончил. А может, и не долгое, может, лишь заскочил на месяц-другой, но в его историях – а рассказывал Леша великолепно – срок этот все растягивался и растягивался. В конце концов, начинало казаться, что он прожил на этой самой Колыме («У нас на Колыме!») едва ли не всю жизнь. Но в таком случае следовало предположить, что другую жизнь он прожил в Молдавии («А у нас, – говаривал, – в Молдавии…»), третью – на целине («У нас на целине!»), четвертую – на Кавказе и так далее. При этом васильковые глаза его смотрели на собеседника так правдиво, так ласково, так проникновенно, что как было не поверить!
К-ов верил. Да Леша и не врал впрямую, не выдумывал того, чего вообще не было. Лишь преувеличивал. Лишь переиначивал. Но в основе его невероятных рассказов лежала все-таки правда.
А если б и не лежала? Безудержные, захватывающие дух фантазии, они, ей-богу, стоили иных былей.
Сам Алексей, к неудовольствию правдивого Тинишина, были не слишком жаловал. Скучал, слушая, позевывал, а после начинал, все более распаляясь, излагать собственную версию событий.
Не было предмета, о котором он не имел бы своего мнения. Мнения твердого, окончательного, опирающегося на опыт многочисленных его жизней. Молдавской, кавказской, целинной и конечно же северной, о которой и был тот достопамятный спектакль.
Едва в зале погас свет, как начало завывать что-то. К-ов решил было, что это барахлит радиоаппаратура, но завывание продолжалось, то усиливаясь, то затихая, и тогда беллетриста осенило, что это – вьюга. Вспыхнули юпитеры, и по краям сцены возникли две закутанные с ног до головы молчаливые фигуры. Постояв, исчезли, но в течение спектакля появлялись еще несколько раз – столь же безмолвные, столь же загадочные. А в промежутках шли долгие диалоги укрывшегося в зимовье беглого уголовника, которого вдохновенно изображал Алексей, то с молодой женщиной (была ли любовь у них? кажется, была), то с охотником, то с нагрянувшим внезапно милиционером.